ЛГБТ-сообщество Советского Союза
Название: По осколкам фарфора.
Автор: Грациозный Юнкер
Пейринг: АТ/ВХ
Рейтинг: PG-15
Жанр: слэш
Размер: 3 551 (иду на рекорд!)
Посвящение: Посвящается моей семье. Мора, Маша, Неффи, Томми — это все вам, вот принесла и положила.
читать дальше
Грубые ладони скользят по горячей коже, тело к телу, и Валера выдыхает, изгибает спину, цепляется пальцами за простыни, когда чувствует это — невыразимое, как никогда не, ни с кем. Видит перед собой темные глаза, до боли кусает губу, а потом чувствует губы — чужие — на своем лбу, тычется носом в чужое запястье, кричит... и просыпается.
Снова.
И невозможно выбить из головы это топящее его безумие, это постыдное, которое он изо дня в день вытравливает тренировками, ударами головой об стену, холодным душем, девушками.
Никак не удается, никак не получается справиться с этим, потому что во сне — возвращается. Каждую ночь.
— Ты вот слышал, что говорят про него? — шепотом интересуется Гусь.
— Аа? И что говорят? — спрашивает Валера, укладывая форму в сумку.
— Что он... ну, того... — Гусь совсем переходит на шепот, и Валера вынужден прервать свое занятие, чтобы слышать его. Но Сашка молчит.
— Чего того? — уточняет Харламов.
— Ну-у... этот. Которые с мужчинами.
Валеру прошибает какой-то необъяснимой паникой, как будто Гусь сейчас — про него догадался. Как будто это какая-то проверка, и только через пять секунд понимает, что это же Сашка, Гусь, и он его не проверяет. Харламов дергает замок, и тот слетает с молнии. Так, выдох. Спокойно.
— Глупости все, — отмахивается Валера, возвращаясь к сумке.
Сейчас главное дышать, главное виду не подать, что внутри все перевернулось от этих слов.
— Вот и я думаю, глупости. Хотя это Спартаковские говорят, про Самого и Боброва. Мол, когда-то что-то там... да нет, ерунда все, — одергивает себя Сашка, вешает сумку на плечо. — Но еще говорят, что... мол, Бобров с тех пор по бабам и ходит, а Тарасов так и нет.
— Он же женат.
Гусь только плечами пожимает.
Валера уходит один, погруженный в свои мысли, и даже не спрашивает, почему Гусь задерживается в раздевалке. Из головы не идут образы, которые раньше — только во сне. Не может же быть, чтобы Тарасов — тоже. Не может быть. Может?.. Нелепая надежда на то, что — если Тарасов правда — тоже, значит, может быть, значит, не так безнадежно. Перестает хватать воздуха, и Харламов перегибается через перила, бросает вещи на асфальт, пытаясь отдышаться. Будто стометровку пробежал.
Главное — глаза не закрывать. Не закрывать глаза.
Чер-рт.
— Не слишком тонко, Саш? — интересуется Кулагин, подходя сзади и кладя руку на плечо молодому защитнику.
— Борь, а Тарасов что, правда, с Бобровым? — Гусь разворачивается, хлопает ресницами удивленно.
— Не твое это дело, понял?
Саша хмурится, и Кулагин, вздохнув, ерошит ладонью его волосы.
— И не мое, Саш, тоже.
— Чего мы влезли тогда?
— Сил нет на дураков этих смотреть, — в сердцах говорит Кулагин, и Саша смеется — искренне, светло.
— Мы, наверно, тоже были дураки? — спрашивает, и глаза отводит, точно как в самом начале.
«Солнечный мальчик, счастье». А вслух только:
— Мы и сейчас дураки, Саш.
Кулагин обнимает его одной рукой и улыбается поверх Сашиного плеча. Как есть дураки — оба. Но как же хорошо.
— Валер, зайди к Кулагину, чего-то он хочет от тебя, — говорит Саша, расшнуровывая коньки.
Харламов пожимает плечами и идет. Хорошо — к Кулагину, главное Тарасова не видеть. На тренировках Валера концентрируется на хоккее, но сойдя со льда — уже больше не может. Откуда взять-то столько выдержки, чтобы гнать от себя, гнать подальше эти мысли безумные, неудержимые — про Тарасова? Еще и после того, что Гусь сказал. Особенно после того.
Валера замирает у приоткрытой двери, изнутри доносятся голоса, и он почти берется за ручку, когда слышит Тарасова. Нет, так не пойдет, лучше обождать. Харламов прислоняется к стене и прикрывает глаза. Оказавшись вот так лицом к лицу с Тарасовым, даже если будет еще Кулагин — но без команды — это еще сотня бессонных ночей, когда он, даже бодрствуя, не сдержит это.
В такие минуты он себя ненавидел.
— Боря, ты не охерел? — повышает голос Тарасов, и даже из-за двери его слышно отчетливо.
Кулагин — Валера по шагам узнает, что это не Тарасов — идет к окну, закрывает его. Шум с улицы утихает, и теперь слышно каждое слово, каждый шорох. Валера старается не дышать. По-хорошему, надо было уйти сейчас. Или войти, но тоже сейчас.
Он же стоял, прижимаясь к стене, и пальцем не мог пошевелить, а каждое слово Тарасова дрожью прошибает — наверно, нет разницы, видеть или слышать его. Всё равно.
— Я тебе мальчик что ли? — продолжает Анатолий Владимирович.
— Да в том-то и дело, что давно уж нет, — тихо отзывается Кулагин. — Я, Толя, тебе так скажу... — он запинается, потом зачем-то повышает голос, — будешь смотреть молча и дальше — увидишь, как твой Харламов женится на этой своей... ну, не помню!
Валера поворачивает голову, хотя из-за двери все равно ничего не видит. Не понимает. Не может понять, какое отношение имеет к их разговору, и особенно — при чем здесь Ира.
— Боря! — голос Тарасова напрягается и звенит, и говорит он теперь тише, чем Кулагин. — Я, может, хочу, чтобы он, наконец, женился на девочке своей!
— Думаешь, отпустит тебя тогда?
— Что, лучше я буду жизнь ему портить? — устало спрашивает Тарасов, и голос этот — такой обреченный, будто постарел сразу лет на 10. — Он же из команды уй-де-т. Чего ты от меня услышать хочешь?
— Чего ты хочешь, и что будешь делать для этого. Я знаю, ты сам-то понимаешь, чего хочешь. И рисковать умеешь, нет? — мягко говорит Кулагин.
— Это все только в хоккее, Борь.
Харламов сглатывает. Хочет запомнить каждую фразу, чтобы сесть и проанализировать, чтобы понять, о чем это, потому что лезущее в голову — невозможно.
Кулагин что-то говорит, неразборчиво, и Валера осторожно прижимается ухом к двери. Ну, теперь это совсем уже неприлично.
— Да с чего ты взял вообще, что твоему Харламову это надо?! — быстро, резко, грубо. — Он, Боря, не Гусь, он на стадион ходит в хоккей играть, а не на тренера смотреть.
Да, Валера ходит играть в хоккей. Играть так, чтобы на тренера не смотреть, потому что это изо дня в день все более изощренная пытка.
Тарасов встает и отходит к двери — Валера снова по шагам знает.
— И зачем он тогда стоял бы, ухом к двери прижавшись уже 10 минут? — у Кулагина в голосе слышно улыбку.
Валера не успевает ничего — ни отойти, ни — наоборот. Дверь распахивается, и Тарасов за плечо втаскивает его в кабинет.
— Какого. Черта. Харламов.
— Так Борис Палыч… звал, — хмурится Валера.
Он не знает, как себя вести. Наверное, как всегда — все же не стоило, но теперь поздно уже.
И взгляд Тарасова на Кулагина — какой-то сломанный, почти беспомощный, с бессильной злостью, с болью почти. Какую-то долю секунды, прежде чем сменяется обычным прохладно-уверенным, и Валера уже сам не верит, что увидел в этих тарасовских глазах что-то особенное, не как всегда.
— Харламов, ты как, слышал что-нибудь? — спокойно.
Абсолютно спокойно, так, что Валере кажется — весь разговор послышался. Померещился, приснился, очередное видение. Потому что — ну не могло же это все -правда. На самом деле.
— Не слышал, Анатолий Владимирович.
Он и правда не уверен уже, слышал ли.
— Свободен, Харламов.
И, когда уже знает, что Харламов ушел достаточно далеко, и теперь можно себе позволить, их на этот раз точно никто не услышит, но говорит все равно тихо, чеканя слова, на самом деле с яростью, но надломленной:
— Борь, я тебе шею сломаю.
И опускается на стул, почти падает.
Две недели на тренировках Валера выкладывался так, что Тарасова почти не видел — глаза застилало, валило с ног, и мыслей — не оставалось, совсем. Кулагину он решил пока на глаза не показываться, ведь покажется — нужно будет поговорить, а перед разговором — подумать. Думать было решительно некогда, и вот это отсутствие времени становилось уже самоцелью.
Он приползал домой, едва передвигая ноги, падал на кровать, но стоило закрыть глаза, как в голове возникал Тарасов, а в ушах звучало «С чего ты взял, что Харламову это надо?», «Он на стадион ходит не на тренера смотреть». А зачем же еще? На самом деле — за этим.
Валера поворачивается на бок, кусая подушку.
Спать не получается. Совсем.
— Все свободны, Харламов, ко мне!
Валера подъезжает к бортику, не снимая шлема. Пот течет по лицу, и очень хочется в раздевалку вместе со всеми, но он знает, почему Тарасов позвал его.
Знает, и именно поэтому молчит.
— Я слушаю тебя, Валера.
— Так вы ж не спросили ничего, Анатольвладимирович, — попытался улыбнуться Харламов, но выходит как-то криво, неудачно.
— Ты мне тут не ерничай, — резко обрывает его Тарасов. — Сам знаешь, что на льду было. Я вторую неделю это терплю, Харламов, ты заболел или что?
— Сплю плохо, — признается Валера, отводя взгляд. Врать почему-то не хочется.
Да понятно, почему не хочется.
— Плохо спишь? — повторяет Трарасов, пристально глядя на него.
Под этим взглядом Валера сжимается, слова сами рвутся, он даже подумать не успевает:
— Совсем почти не сплю.
— Валера, в чем дело?
Снимает, наконец, шлем и опирается на бортик устало.
Все уже ушли со льда, и даже на трибунах ни души. Сказать? Ну что он теряет, в самом деле? Хоккей все равно катится ко всем чертям, никак не сосредоточиться на игре, хочется только силу приложить, только вымотать себя, а играть — нет, совсем не хочется. Ничего не хочется, кроме этого — пьяного, запретного, стыдного.
И эти секунды мучительные, которые у него есть, пока Тарасов ждет ответа, складывают головоломку, собирают то, что сказали Кулагин и Тарасов в какой-то общий текст и на мгновение — короткое — Валера уверен, что понял правильно. Не успевает подумать об ошибке, ничего не успевает, только подается вперед, через бортик, и почти тычется губами, когда Тарасов отшатывается, смотрит ошарашено.
— Ты… чего творишь, Харламов?
Губы Тарасова дергаются, как от отвращения. Кровь бьет Валере в голову, и гудит, и мутное все, и качает. Ошибся. Не так понял. Перепутал. Перепутал?
— Я… дурак.
Пальцы на клюшке смыкаются так, что болят. Валера уносится в другую часть поля, только бы не видеть, не чувствовать на себе тяжелого тарасовского взгляда, какого-то взгляда, и главное сейчас — не понять, какого.
Когда он повисает на противоположном бортике и оборачивается, Тарасова уже нет, ушел.
Валера бьется лбом о бортик и сползает на лед. Холода не чувствует.
Когда вечером раздается звонок в дверь, Валера открывает не сразу. Он неспешно выбирается из-под одеяла, забившись под которое отчаянно пытался заснуть. Сна ни в одном глазу, голова тяжелая, ведет куда-то, стены чуть не смазываются. Это уже, конечно, от водки, а не из-за Тарасова. Из-за Тарасова, но без водки было бы хуже.
Он пролежал так — прямо в одежде — несколько часов, заранее зная, что не уснет, но все-таки надеясь на что-то.
Кто мог прийти, Валера не знает, устало приваливается к стене и поворачивает ключ в замке, толкает дверь лениво, неохотно — и врастает в пол, видя на пороге Тарасова. Трезвеет как от ведра ледяной воды за шиворот, трясет головой.
— Анатолий Владимирович… — слетает с губ как-то помимо воли, просто обратиться к нему хочется, а еще — забыть то, что произошло. Как Тарасов просил забыть то, о чем с Кулагиным разговаривал.
Тогда не получилось, сейчас и пытаться не стоит.
Особенно если это все — ну, вдруг — об одном.
— Ну, хотя бы не убегаешь, — сквозь зубы цедит Тарасов. — Я зайду.
Это, очевидно, был не вопрос, но Валера все равно зачем-то кивает, отступая назад. Цепляется ногой за собственные ботинки, едва не падая, зло пинает их в сторону. Тарасов только молча наблюдает, сцепляет зубы, и сам не понимает, отчего те не скрипят. Должны бы.
Первое, за что цепляется тарасовский взгляд — бутылка на полу у дивана, полупустая.
— Что запиваем, Валера?
Но Харламов молчит, трет лоб пальцами, смотрит в сторону. В пьяной голове бомбы взрываются, не протрезвел до конца. Или это уже Тарасов — не водка?
— Вы зачем пришли? — вырывается у него помимо воли.
Тарасов также молча проходит на кухню, упирается руками в стол и стоит спиной к Харламову. Он сам не уверен, что знает, зачем пришел, только показать этого, конечно, не может. Это харламовское безрассудное движение с ума свело, пошатнуло уверенность в том, что не, и теперь это «если» не давало покоя.
— Что это было, на льду?
— Подумал… понял вас неправильно…
Валера не знает, куда прятать глаза, хотя Тарасов даже не смотрит на него. Хочется подойти сзади, уткнуться ему в шею, но нельзя и невозможно, никак, нельзя. И никогда не будет можно. Харламов задыхается, расправляет плечи, отчаянно пытается затолкать в легкие хоть немного воздуха.
— Чаю налей, Валер, — распоряжается Тарасов небрежно.
Способность дышать возвращается, и Валера, чуть расслабившись, ставит чайник, тянется за кружкой на верхнюю полку.
— Тебе нужно в другую команду, — говорит Тарасов глухо.
Кружка выскальзывает из рук, бьется о столешницу и раскалывается, летит на пол, рассыпается осколками. Валера не замечает даже, глаза застилает. Воздух из легких выплескивается кипятком, тяжело и больно.
— Нет. Простите меня, я… справлюсь! Анатолий Владимирович!..
Он испуган, делает шаг к Тарасову, наступает босой ногой на осколки кружки. Заграничный фарфор впивается, входит под кожу, но кроме как дернуться и сделать еще один шаг в сторону тренера ничего нельзя сделать. Ничего другого и представить нельзя. И боль не чувствуется, что нога прилипает к крови на полу — тоже.
Он думал, что может жертвовать хоккеем ради этого, был уверен — когда потянулся к Тарасову сегодня на стадионе, но если вот так — ни ЦСКА, ни Тарасова — так Валера не хочет. Так — не нужно. Зачем?
— Я не посмею больше. Я уже понял. Я…
— Что ты понял? — сухо интересуется Тарасов, оборачиваясь.
— Тогда не сообразил. Сглупил. Подумал, что вы про меня тогда, с Борисом Палычем — в этом смысле, — Валера закрывает глаза, осознавая, как глупо, наверное, выглядит сейчас. Выдыхает. — Подумал, что вы тоже…
— Что я тоже, Харламов?
Валера смотрит в стену и не видит, что у Тарасова пальцы побелели — так сильно он сжимает стол.
— Тоже, — упрямо повторяет Валера и какое-то время молчит. — Из команды выгоняете? — добавляет тихо.
Поднимает глаза на Тарасова, затравленный, как щенок. Тренер щурится на свет, медленно кивает. Отрезает этим кивком все пути к отступлению, потому что не за что держаться больше, и теперь можно — с головой.
— Значит, всё равно уже, — вдыхает Харламов.
Что он сделает или не сделает сейчас — не имеет уже никакого значения, теперь он не рискует хоккеем — потерял все, и какая теперь разница? Стерлись барьеры — кроме одного.
Валера в два шага приближается к Тарасову, боли в порезанной ступне не чувствует, хватает его за плечи и целует в губы, не дать отстраниться, в этот раз не дать. Тот все же пытается — пятится назад, упирается в стол, а Харламов только отчаянно старается скользнуть языком между его плотно сжатых губ. Не выходит, и он отступает.
В повисшей тишине тиканье настенных часов особенно оглушительно.
Тарасов вытирает пылающий рот ладонью и смотрит на пальцы, будто впервые их видит.
Валера садится на стул, кладет ступню на колено и вынимает осколки, морщась. Голова гудит, кровь колотится в висках так, что, кажется — вот-вот лопнут сосуды, и Валера даже не замечает, что Тарасов вышел из кухни. Когда спохватывается, уже слышны шаги из прихожей. Рука нервно дергается, вгоняет осколок кружки глубже под кожу, и боль — резкая, острая, перебивает дыхание, как будто усиливается десятикратно от того, что вот-вот хлопнет входная дверь.
Не хлопает.
Кран капает 12 раз за то время, пока Тарасов не возвращается на кухню, бросает на стол Ирину черную косметичку, которую она оставила на трюмо тысячу лет назад, когда уходила в спешке. Садится на корточки рядом с Харламовым и пинцетом аккуратно начинает вытаскивать осколки, один за другим.
Наверное, нужно что-нибудь сказать, но во рту пересохло, язык к нёбу прилип — не оторвать.
Валеру сводят с ума эти пальцы, касающиеся его стопы. Дыхание сбивается — в очередной раз, будто он постепенно разучивается дышать.
— Валера, ты дурак? — как бы между делом интересуется Тарасов, и голос у него упавший, почти обреченно-усталый.
Что ответить на это, Валера не знает, поэтому только следит за движениями Тарасова и ждет. Боли совсем не ощущает, только как кровь вытекает из каждой мелкой ранки.
Последний осколок злосчастной кружки оказывается на столе, и Тарасов откладывает пинцет, но с корточек не поднимается и левой рукой все еще с силой сжимает Валерину ногу, правой — снова касается губ, теперь тыльной стороной ладони, хочет стереть воспоминания об этом, вышвырнуть из сознания и не чувствовать больше мальчишеского жара — как будто это поможет. Как будто вообще что-нибудь теперь поможет.
— Так противно? — не выдерживает Харламов.
Вырывает ногу из цепких пальцев, и кровь снова капает на пол.
Тарасов вскидывается, но не отвечает. Нужно сказать «да» и уйти, но он шел сюда не за этим вовсе. А зачем? Сжимает кулак, чтобы снова не потянуться рукой к губам, которые печет только сильнее, сдерживается изо всех сил, и молчит.
— Хотя что, дурак, я спрашиваю… Анатолий Владимирович…
— Ты мне 10 минут назад сказал, что больше не посмеешь, — холодно говорит Тарасов и поднимается, опираясь на стол.
— Хотел в ЦСКА остаться, — пожимает плечами Валера. Улыбается даже, но улыбка вымученная, усталая — как голос Тарасова.
— Уже не хочешь?
— Нет. — Тяжело сглатывает, встает и выходит из кухни, опустив плечи.
Тарасов за долю секунды успевает понять, что сердце разрывается от такого Валеры — убитого, с опущенными плечами. Который не хочет оставаться в ЦСКА, который ни-че-го не хочет. И почему? Потому что он, Тарасов, губы вытер? А их ведь все еще жжет, и кожа пульсирует этим жаром.
Он догоняет Валеру совершенно механически, даже шагов своих не помнит. За плечо разворачивает, и тот покорно приваливается к стене, глядя на Трасова.
— А чего хочешь, Ва-ле-ра?
Не думает ни секунды. Отвечает:
— Вас.
Тарасов берет его лицо в ладони, медленно опускает на плечи, касается шершавым пальцем щеки и отступает назад. Сжимает пальцами виски, прикрывает глаза, и уже за это Валера готов упасть перед ним на колени, потому что это — нерешительность, пауза, которая дает какую-то призрачную надежду, хотя умом давно ясно — дурак. И ни ЦСКА, ни Тарасова. Но он закрыл глаза, молчит, а значит — может случиться чудо.
Валера не верит в чудеса.
Но он смотрит и ждет. Чуда. И сердце пропускает удар.
— Мне, Харламов, не по возрасту эти шутки, — наконец говорит Тарасов, и Валера сползает по стене вниз, едва это «шутки» бьет его в лицо — как плечо канадского хоккеиста.
— Даже стыда не осталось, Анатольвладимирович, — тихо говорит он, разглядывая цветочки на обоях. Мысленно проводит линии между ними, соединяет. — Ничего не осталось, ни стыда, ни хоккея. Вы меня презираете?
Тарасов смотрит на него сверху вниз, прижимает руку к стене, чтобы не сползти следом за Валерой — потому что за такое не презирают. Потому что на такое отвечать презрением — это подло. Потому что он отвечает единственно возможно, и иначе — нельзя.
— Нет.
Поднимает голову, смотрит из-под челки так, что в груди давит, сжимается, хочет разлететься на куски непослушное, неподвластное разуму это глупое старое сердце.
— А что тогда? — спрашивает.
Голову наклонил, и челка набок сбилась. Как ему такому не ответить?
— Валера, мне 56 лет, мне-то терять давно нечего. А ты знаешь, как с тобой будет? Ты жизнь под откос пустить хочешь, Валера? Или ты думаешь, это очень здорово, с мужиками целоваться? Как с девочкой своей. Обратной дороги не бывает.
— С вами так было? — хрипло спрашивает Валера и запрокидывает голову, чтобы видеть тарасовские глаза.
— Было, — коротко отвечает Тарасов.
— А я — хуже? Недостоин вас, да? — голос срывается на истерику, как в морге. И Валера все бы сделал, чтобы не допустить этого, но уже не может. — Так о чем вы с Кулагиным говорили? Почему вы здесь еще, если все так?!
Недостоин. Тарасов шумно выдыхает и вновь опускается на корточки. Как этому мальчишке только в голову такое приходит — недостоин? «Скорее я тебя недостоин. Старый дурень», а вслух только:
— Не так.
Валера думает, что мог бы вечно сидеть рядом с ним, только бы смотреть в эти глаза. И Тарасов сейчас — почти беззащитным кажется, как будто можно… Валера приподнимается, тянется к его губам — снова, но теперь к его рту прижимается большой палец Тарасова, указательный и средний снизу гладят подбородок, от чего кажется — коридор начинает кружиться.
— Тихо.
И Валера не смеет ослушаться, пошевелиться, вдохнуть не смеет. Только когда он чувствует, что рука сейчас исчезнет, смелость возвращается — хватает палец губами сбоку, у основания, и слышит, как Тарасов давится всем, что хотел сказать.
Нужно несколько секунд, чтобы вспомнить слова и, наконец, убрать руку. Чтобы посмотреть в эти харламовские глаза и постараться не пропасть — там.
— Тебе это не нужно, Валер.
Последняя попытка, слабая, отчаянная — защитить, не дать пропасть в этом.
Тщетная.
— Я точно знаю, что мне нужно, — отвечает Валера. — Вы. С вами.
— Что — со мной? — хрипло.
— Что угодно.
Тарасов тоже прижимается спиной к стене, поджимает губы. Нужно время, чтобы осознать. Чтобы прекратить по-мальчишески сидеть на полу в квартире Харламова, чтобы перестать крутить в голове его «Вас», «Вы», «С вами» — и стараться поверить. Почти гасит в себе больное это недоверие, пересиливает.
— Что угодно, говоришь? Веник где у тебя?
— Что? — теряется Валера, хмурится.
— Чаю ты мне так и не налил, а туда не зайти — кружка эта твоя, — поясняет Тарасов, пряча улыбку.
Валера молчит, когда Тарасов идет в ванную, вытаскивает веник, и проходит на кухню. Сметает осколки в совок. Движения неторопливые, спокойные и источают уют — невероятным, терпким ароматом — как вино, вяжущее.
Он смотрит, и забывает моментально сны свои безумные, все забывает — только следит за этими движениями, усталыми, у Тарасова сейчас каждый жест усталый, как у человека, который не может больше сопротивляться, который готов — по течению. Это резонирует, сильно, почти больно — он не знал такого Тарасова, что он вообще может — когда-нибудь — быть вот таким, почти слабым.
Сам Валера — тоже. Открывается, душу разворачивает, как газету с пряниками на столе. Не понимает, когда успел — вскочить, подлететь, словно на поле — молнией. Обнимает Тарасова сзади так крепко, как только может, и прижимается носом, губами — к шее, и совсем не чувствует боли в ноге, оставившей кровавые следы на полу.
— Анатолий Владимирович… я же спать не могу. Не знаю, что делать.
Секундная попытка отстраниться, но Валера держит слишком крепко, и веник падает на пол, совок — тоже, битый фарфор снова рассыпается по кухне.
— Валера, Валера…
Через одежду, спиной, Тарасов чувствует, как ему в позвоночник колотится чужое сердце. И нужно поверить, заставить себя поверить, что это всё — правда, искренне, настояще.
— Что мне с тобой таким делать теперь? — тихо спрашивает Тарасов, кладя руку поверх его локтя.
— Останьтесь, — шепчет Харламов, целует в шею и вкус кожи сводит с ума, пьянит.
Он расслабляет руки, и Тарасов теперь может повернуться к нему лицом. Жмет ладонь к горячему харламовскому лбу, выдыхает тяжело.
— Иди спать, Валера.
— А вы?
В голосе Харламова как будто паника, и он снова вцепляется в Тарасова, не отпустить, только не отпустить.
— Да не ухожу я, не ухожу, — сухо смеется, точно как тогда, в аэропорту.
Когда сказал: «…так и не поняли, что вы и есть моя жизнь…».
Автор: Грациозный Юнкер
Пейринг: АТ/ВХ
Рейтинг: PG-15
Жанр: слэш
Размер: 3 551 (иду на рекорд!)
Посвящение: Посвящается моей семье. Мора, Маша, Неффи, Томми — это все вам, вот принесла и положила.
читать дальше
"...так что в первое время, как на параплане, от ужаса
воздух в легкие не заталкивался..."
Вера Полозкова
воздух в легкие не заталкивался..."
Вера Полозкова
Грубые ладони скользят по горячей коже, тело к телу, и Валера выдыхает, изгибает спину, цепляется пальцами за простыни, когда чувствует это — невыразимое, как никогда не, ни с кем. Видит перед собой темные глаза, до боли кусает губу, а потом чувствует губы — чужие — на своем лбу, тычется носом в чужое запястье, кричит... и просыпается.
Снова.
И невозможно выбить из головы это топящее его безумие, это постыдное, которое он изо дня в день вытравливает тренировками, ударами головой об стену, холодным душем, девушками.
Никак не удается, никак не получается справиться с этим, потому что во сне — возвращается. Каждую ночь.
— Ты вот слышал, что говорят про него? — шепотом интересуется Гусь.
— Аа? И что говорят? — спрашивает Валера, укладывая форму в сумку.
— Что он... ну, того... — Гусь совсем переходит на шепот, и Валера вынужден прервать свое занятие, чтобы слышать его. Но Сашка молчит.
— Чего того? — уточняет Харламов.
— Ну-у... этот. Которые с мужчинами.
Валеру прошибает какой-то необъяснимой паникой, как будто Гусь сейчас — про него догадался. Как будто это какая-то проверка, и только через пять секунд понимает, что это же Сашка, Гусь, и он его не проверяет. Харламов дергает замок, и тот слетает с молнии. Так, выдох. Спокойно.
— Глупости все, — отмахивается Валера, возвращаясь к сумке.
Сейчас главное дышать, главное виду не подать, что внутри все перевернулось от этих слов.
— Вот и я думаю, глупости. Хотя это Спартаковские говорят, про Самого и Боброва. Мол, когда-то что-то там... да нет, ерунда все, — одергивает себя Сашка, вешает сумку на плечо. — Но еще говорят, что... мол, Бобров с тех пор по бабам и ходит, а Тарасов так и нет.
— Он же женат.
Гусь только плечами пожимает.
Валера уходит один, погруженный в свои мысли, и даже не спрашивает, почему Гусь задерживается в раздевалке. Из головы не идут образы, которые раньше — только во сне. Не может же быть, чтобы Тарасов — тоже. Не может быть. Может?.. Нелепая надежда на то, что — если Тарасов правда — тоже, значит, может быть, значит, не так безнадежно. Перестает хватать воздуха, и Харламов перегибается через перила, бросает вещи на асфальт, пытаясь отдышаться. Будто стометровку пробежал.
Главное — глаза не закрывать. Не закрывать глаза.
Чер-рт.
— Не слишком тонко, Саш? — интересуется Кулагин, подходя сзади и кладя руку на плечо молодому защитнику.
— Борь, а Тарасов что, правда, с Бобровым? — Гусь разворачивается, хлопает ресницами удивленно.
— Не твое это дело, понял?
Саша хмурится, и Кулагин, вздохнув, ерошит ладонью его волосы.
— И не мое, Саш, тоже.
— Чего мы влезли тогда?
— Сил нет на дураков этих смотреть, — в сердцах говорит Кулагин, и Саша смеется — искренне, светло.
— Мы, наверно, тоже были дураки? — спрашивает, и глаза отводит, точно как в самом начале.
«Солнечный мальчик, счастье». А вслух только:
— Мы и сейчас дураки, Саш.
Кулагин обнимает его одной рукой и улыбается поверх Сашиного плеча. Как есть дураки — оба. Но как же хорошо.
— Валер, зайди к Кулагину, чего-то он хочет от тебя, — говорит Саша, расшнуровывая коньки.
Харламов пожимает плечами и идет. Хорошо — к Кулагину, главное Тарасова не видеть. На тренировках Валера концентрируется на хоккее, но сойдя со льда — уже больше не может. Откуда взять-то столько выдержки, чтобы гнать от себя, гнать подальше эти мысли безумные, неудержимые — про Тарасова? Еще и после того, что Гусь сказал. Особенно после того.
Валера замирает у приоткрытой двери, изнутри доносятся голоса, и он почти берется за ручку, когда слышит Тарасова. Нет, так не пойдет, лучше обождать. Харламов прислоняется к стене и прикрывает глаза. Оказавшись вот так лицом к лицу с Тарасовым, даже если будет еще Кулагин — но без команды — это еще сотня бессонных ночей, когда он, даже бодрствуя, не сдержит это.
В такие минуты он себя ненавидел.
— Боря, ты не охерел? — повышает голос Тарасов, и даже из-за двери его слышно отчетливо.
Кулагин — Валера по шагам узнает, что это не Тарасов — идет к окну, закрывает его. Шум с улицы утихает, и теперь слышно каждое слово, каждый шорох. Валера старается не дышать. По-хорошему, надо было уйти сейчас. Или войти, но тоже сейчас.
Он же стоял, прижимаясь к стене, и пальцем не мог пошевелить, а каждое слово Тарасова дрожью прошибает — наверно, нет разницы, видеть или слышать его. Всё равно.
— Я тебе мальчик что ли? — продолжает Анатолий Владимирович.
— Да в том-то и дело, что давно уж нет, — тихо отзывается Кулагин. — Я, Толя, тебе так скажу... — он запинается, потом зачем-то повышает голос, — будешь смотреть молча и дальше — увидишь, как твой Харламов женится на этой своей... ну, не помню!
Валера поворачивает голову, хотя из-за двери все равно ничего не видит. Не понимает. Не может понять, какое отношение имеет к их разговору, и особенно — при чем здесь Ира.
— Боря! — голос Тарасова напрягается и звенит, и говорит он теперь тише, чем Кулагин. — Я, может, хочу, чтобы он, наконец, женился на девочке своей!
— Думаешь, отпустит тебя тогда?
— Что, лучше я буду жизнь ему портить? — устало спрашивает Тарасов, и голос этот — такой обреченный, будто постарел сразу лет на 10. — Он же из команды уй-де-т. Чего ты от меня услышать хочешь?
— Чего ты хочешь, и что будешь делать для этого. Я знаю, ты сам-то понимаешь, чего хочешь. И рисковать умеешь, нет? — мягко говорит Кулагин.
— Это все только в хоккее, Борь.
Харламов сглатывает. Хочет запомнить каждую фразу, чтобы сесть и проанализировать, чтобы понять, о чем это, потому что лезущее в голову — невозможно.
Кулагин что-то говорит, неразборчиво, и Валера осторожно прижимается ухом к двери. Ну, теперь это совсем уже неприлично.
— Да с чего ты взял вообще, что твоему Харламову это надо?! — быстро, резко, грубо. — Он, Боря, не Гусь, он на стадион ходит в хоккей играть, а не на тренера смотреть.
Да, Валера ходит играть в хоккей. Играть так, чтобы на тренера не смотреть, потому что это изо дня в день все более изощренная пытка.
Тарасов встает и отходит к двери — Валера снова по шагам знает.
— И зачем он тогда стоял бы, ухом к двери прижавшись уже 10 минут? — у Кулагина в голосе слышно улыбку.
Валера не успевает ничего — ни отойти, ни — наоборот. Дверь распахивается, и Тарасов за плечо втаскивает его в кабинет.
— Какого. Черта. Харламов.
— Так Борис Палыч… звал, — хмурится Валера.
Он не знает, как себя вести. Наверное, как всегда — все же не стоило, но теперь поздно уже.
И взгляд Тарасова на Кулагина — какой-то сломанный, почти беспомощный, с бессильной злостью, с болью почти. Какую-то долю секунды, прежде чем сменяется обычным прохладно-уверенным, и Валера уже сам не верит, что увидел в этих тарасовских глазах что-то особенное, не как всегда.
— Харламов, ты как, слышал что-нибудь? — спокойно.
Абсолютно спокойно, так, что Валере кажется — весь разговор послышался. Померещился, приснился, очередное видение. Потому что — ну не могло же это все -правда. На самом деле.
— Не слышал, Анатолий Владимирович.
Он и правда не уверен уже, слышал ли.
— Свободен, Харламов.
И, когда уже знает, что Харламов ушел достаточно далеко, и теперь можно себе позволить, их на этот раз точно никто не услышит, но говорит все равно тихо, чеканя слова, на самом деле с яростью, но надломленной:
— Борь, я тебе шею сломаю.
И опускается на стул, почти падает.
Две недели на тренировках Валера выкладывался так, что Тарасова почти не видел — глаза застилало, валило с ног, и мыслей — не оставалось, совсем. Кулагину он решил пока на глаза не показываться, ведь покажется — нужно будет поговорить, а перед разговором — подумать. Думать было решительно некогда, и вот это отсутствие времени становилось уже самоцелью.
Он приползал домой, едва передвигая ноги, падал на кровать, но стоило закрыть глаза, как в голове возникал Тарасов, а в ушах звучало «С чего ты взял, что Харламову это надо?», «Он на стадион ходит не на тренера смотреть». А зачем же еще? На самом деле — за этим.
Валера поворачивается на бок, кусая подушку.
Спать не получается. Совсем.
— Все свободны, Харламов, ко мне!
Валера подъезжает к бортику, не снимая шлема. Пот течет по лицу, и очень хочется в раздевалку вместе со всеми, но он знает, почему Тарасов позвал его.
Знает, и именно поэтому молчит.
— Я слушаю тебя, Валера.
— Так вы ж не спросили ничего, Анатольвладимирович, — попытался улыбнуться Харламов, но выходит как-то криво, неудачно.
— Ты мне тут не ерничай, — резко обрывает его Тарасов. — Сам знаешь, что на льду было. Я вторую неделю это терплю, Харламов, ты заболел или что?
— Сплю плохо, — признается Валера, отводя взгляд. Врать почему-то не хочется.
Да понятно, почему не хочется.
— Плохо спишь? — повторяет Трарасов, пристально глядя на него.
Под этим взглядом Валера сжимается, слова сами рвутся, он даже подумать не успевает:
— Совсем почти не сплю.
— Валера, в чем дело?
Снимает, наконец, шлем и опирается на бортик устало.
Все уже ушли со льда, и даже на трибунах ни души. Сказать? Ну что он теряет, в самом деле? Хоккей все равно катится ко всем чертям, никак не сосредоточиться на игре, хочется только силу приложить, только вымотать себя, а играть — нет, совсем не хочется. Ничего не хочется, кроме этого — пьяного, запретного, стыдного.
И эти секунды мучительные, которые у него есть, пока Тарасов ждет ответа, складывают головоломку, собирают то, что сказали Кулагин и Тарасов в какой-то общий текст и на мгновение — короткое — Валера уверен, что понял правильно. Не успевает подумать об ошибке, ничего не успевает, только подается вперед, через бортик, и почти тычется губами, когда Тарасов отшатывается, смотрит ошарашено.
— Ты… чего творишь, Харламов?
Губы Тарасова дергаются, как от отвращения. Кровь бьет Валере в голову, и гудит, и мутное все, и качает. Ошибся. Не так понял. Перепутал. Перепутал?
— Я… дурак.
Пальцы на клюшке смыкаются так, что болят. Валера уносится в другую часть поля, только бы не видеть, не чувствовать на себе тяжелого тарасовского взгляда, какого-то взгляда, и главное сейчас — не понять, какого.
Когда он повисает на противоположном бортике и оборачивается, Тарасова уже нет, ушел.
Валера бьется лбом о бортик и сползает на лед. Холода не чувствует.
Когда вечером раздается звонок в дверь, Валера открывает не сразу. Он неспешно выбирается из-под одеяла, забившись под которое отчаянно пытался заснуть. Сна ни в одном глазу, голова тяжелая, ведет куда-то, стены чуть не смазываются. Это уже, конечно, от водки, а не из-за Тарасова. Из-за Тарасова, но без водки было бы хуже.
Он пролежал так — прямо в одежде — несколько часов, заранее зная, что не уснет, но все-таки надеясь на что-то.
Кто мог прийти, Валера не знает, устало приваливается к стене и поворачивает ключ в замке, толкает дверь лениво, неохотно — и врастает в пол, видя на пороге Тарасова. Трезвеет как от ведра ледяной воды за шиворот, трясет головой.
— Анатолий Владимирович… — слетает с губ как-то помимо воли, просто обратиться к нему хочется, а еще — забыть то, что произошло. Как Тарасов просил забыть то, о чем с Кулагиным разговаривал.
Тогда не получилось, сейчас и пытаться не стоит.
Особенно если это все — ну, вдруг — об одном.
— Ну, хотя бы не убегаешь, — сквозь зубы цедит Тарасов. — Я зайду.
Это, очевидно, был не вопрос, но Валера все равно зачем-то кивает, отступая назад. Цепляется ногой за собственные ботинки, едва не падая, зло пинает их в сторону. Тарасов только молча наблюдает, сцепляет зубы, и сам не понимает, отчего те не скрипят. Должны бы.
Первое, за что цепляется тарасовский взгляд — бутылка на полу у дивана, полупустая.
— Что запиваем, Валера?
Но Харламов молчит, трет лоб пальцами, смотрит в сторону. В пьяной голове бомбы взрываются, не протрезвел до конца. Или это уже Тарасов — не водка?
— Вы зачем пришли? — вырывается у него помимо воли.
Тарасов также молча проходит на кухню, упирается руками в стол и стоит спиной к Харламову. Он сам не уверен, что знает, зачем пришел, только показать этого, конечно, не может. Это харламовское безрассудное движение с ума свело, пошатнуло уверенность в том, что не, и теперь это «если» не давало покоя.
— Что это было, на льду?
— Подумал… понял вас неправильно…
Валера не знает, куда прятать глаза, хотя Тарасов даже не смотрит на него. Хочется подойти сзади, уткнуться ему в шею, но нельзя и невозможно, никак, нельзя. И никогда не будет можно. Харламов задыхается, расправляет плечи, отчаянно пытается затолкать в легкие хоть немного воздуха.
— Чаю налей, Валер, — распоряжается Тарасов небрежно.
Способность дышать возвращается, и Валера, чуть расслабившись, ставит чайник, тянется за кружкой на верхнюю полку.
— Тебе нужно в другую команду, — говорит Тарасов глухо.
Кружка выскальзывает из рук, бьется о столешницу и раскалывается, летит на пол, рассыпается осколками. Валера не замечает даже, глаза застилает. Воздух из легких выплескивается кипятком, тяжело и больно.
— Нет. Простите меня, я… справлюсь! Анатолий Владимирович!..
Он испуган, делает шаг к Тарасову, наступает босой ногой на осколки кружки. Заграничный фарфор впивается, входит под кожу, но кроме как дернуться и сделать еще один шаг в сторону тренера ничего нельзя сделать. Ничего другого и представить нельзя. И боль не чувствуется, что нога прилипает к крови на полу — тоже.
Он думал, что может жертвовать хоккеем ради этого, был уверен — когда потянулся к Тарасову сегодня на стадионе, но если вот так — ни ЦСКА, ни Тарасова — так Валера не хочет. Так — не нужно. Зачем?
— Я не посмею больше. Я уже понял. Я…
— Что ты понял? — сухо интересуется Тарасов, оборачиваясь.
— Тогда не сообразил. Сглупил. Подумал, что вы про меня тогда, с Борисом Палычем — в этом смысле, — Валера закрывает глаза, осознавая, как глупо, наверное, выглядит сейчас. Выдыхает. — Подумал, что вы тоже…
— Что я тоже, Харламов?
Валера смотрит в стену и не видит, что у Тарасова пальцы побелели — так сильно он сжимает стол.
— Тоже, — упрямо повторяет Валера и какое-то время молчит. — Из команды выгоняете? — добавляет тихо.
Поднимает глаза на Тарасова, затравленный, как щенок. Тренер щурится на свет, медленно кивает. Отрезает этим кивком все пути к отступлению, потому что не за что держаться больше, и теперь можно — с головой.
— Значит, всё равно уже, — вдыхает Харламов.
Что он сделает или не сделает сейчас — не имеет уже никакого значения, теперь он не рискует хоккеем — потерял все, и какая теперь разница? Стерлись барьеры — кроме одного.
Валера в два шага приближается к Тарасову, боли в порезанной ступне не чувствует, хватает его за плечи и целует в губы, не дать отстраниться, в этот раз не дать. Тот все же пытается — пятится назад, упирается в стол, а Харламов только отчаянно старается скользнуть языком между его плотно сжатых губ. Не выходит, и он отступает.
В повисшей тишине тиканье настенных часов особенно оглушительно.
Тарасов вытирает пылающий рот ладонью и смотрит на пальцы, будто впервые их видит.
Валера садится на стул, кладет ступню на колено и вынимает осколки, морщась. Голова гудит, кровь колотится в висках так, что, кажется — вот-вот лопнут сосуды, и Валера даже не замечает, что Тарасов вышел из кухни. Когда спохватывается, уже слышны шаги из прихожей. Рука нервно дергается, вгоняет осколок кружки глубже под кожу, и боль — резкая, острая, перебивает дыхание, как будто усиливается десятикратно от того, что вот-вот хлопнет входная дверь.
Не хлопает.
Кран капает 12 раз за то время, пока Тарасов не возвращается на кухню, бросает на стол Ирину черную косметичку, которую она оставила на трюмо тысячу лет назад, когда уходила в спешке. Садится на корточки рядом с Харламовым и пинцетом аккуратно начинает вытаскивать осколки, один за другим.
Наверное, нужно что-нибудь сказать, но во рту пересохло, язык к нёбу прилип — не оторвать.
Валеру сводят с ума эти пальцы, касающиеся его стопы. Дыхание сбивается — в очередной раз, будто он постепенно разучивается дышать.
— Валера, ты дурак? — как бы между делом интересуется Тарасов, и голос у него упавший, почти обреченно-усталый.
Что ответить на это, Валера не знает, поэтому только следит за движениями Тарасова и ждет. Боли совсем не ощущает, только как кровь вытекает из каждой мелкой ранки.
Последний осколок злосчастной кружки оказывается на столе, и Тарасов откладывает пинцет, но с корточек не поднимается и левой рукой все еще с силой сжимает Валерину ногу, правой — снова касается губ, теперь тыльной стороной ладони, хочет стереть воспоминания об этом, вышвырнуть из сознания и не чувствовать больше мальчишеского жара — как будто это поможет. Как будто вообще что-нибудь теперь поможет.
— Так противно? — не выдерживает Харламов.
Вырывает ногу из цепких пальцев, и кровь снова капает на пол.
Тарасов вскидывается, но не отвечает. Нужно сказать «да» и уйти, но он шел сюда не за этим вовсе. А зачем? Сжимает кулак, чтобы снова не потянуться рукой к губам, которые печет только сильнее, сдерживается изо всех сил, и молчит.
— Хотя что, дурак, я спрашиваю… Анатолий Владимирович…
— Ты мне 10 минут назад сказал, что больше не посмеешь, — холодно говорит Тарасов и поднимается, опираясь на стол.
— Хотел в ЦСКА остаться, — пожимает плечами Валера. Улыбается даже, но улыбка вымученная, усталая — как голос Тарасова.
— Уже не хочешь?
— Нет. — Тяжело сглатывает, встает и выходит из кухни, опустив плечи.
Тарасов за долю секунды успевает понять, что сердце разрывается от такого Валеры — убитого, с опущенными плечами. Который не хочет оставаться в ЦСКА, который ни-че-го не хочет. И почему? Потому что он, Тарасов, губы вытер? А их ведь все еще жжет, и кожа пульсирует этим жаром.
Он догоняет Валеру совершенно механически, даже шагов своих не помнит. За плечо разворачивает, и тот покорно приваливается к стене, глядя на Трасова.
— А чего хочешь, Ва-ле-ра?
Не думает ни секунды. Отвечает:
— Вас.
Тарасов берет его лицо в ладони, медленно опускает на плечи, касается шершавым пальцем щеки и отступает назад. Сжимает пальцами виски, прикрывает глаза, и уже за это Валера готов упасть перед ним на колени, потому что это — нерешительность, пауза, которая дает какую-то призрачную надежду, хотя умом давно ясно — дурак. И ни ЦСКА, ни Тарасова. Но он закрыл глаза, молчит, а значит — может случиться чудо.
Валера не верит в чудеса.
Но он смотрит и ждет. Чуда. И сердце пропускает удар.
— Мне, Харламов, не по возрасту эти шутки, — наконец говорит Тарасов, и Валера сползает по стене вниз, едва это «шутки» бьет его в лицо — как плечо канадского хоккеиста.
— Даже стыда не осталось, Анатольвладимирович, — тихо говорит он, разглядывая цветочки на обоях. Мысленно проводит линии между ними, соединяет. — Ничего не осталось, ни стыда, ни хоккея. Вы меня презираете?
Тарасов смотрит на него сверху вниз, прижимает руку к стене, чтобы не сползти следом за Валерой — потому что за такое не презирают. Потому что на такое отвечать презрением — это подло. Потому что он отвечает единственно возможно, и иначе — нельзя.
— Нет.
Поднимает голову, смотрит из-под челки так, что в груди давит, сжимается, хочет разлететься на куски непослушное, неподвластное разуму это глупое старое сердце.
— А что тогда? — спрашивает.
Голову наклонил, и челка набок сбилась. Как ему такому не ответить?
— Валера, мне 56 лет, мне-то терять давно нечего. А ты знаешь, как с тобой будет? Ты жизнь под откос пустить хочешь, Валера? Или ты думаешь, это очень здорово, с мужиками целоваться? Как с девочкой своей. Обратной дороги не бывает.
— С вами так было? — хрипло спрашивает Валера и запрокидывает голову, чтобы видеть тарасовские глаза.
— Было, — коротко отвечает Тарасов.
— А я — хуже? Недостоин вас, да? — голос срывается на истерику, как в морге. И Валера все бы сделал, чтобы не допустить этого, но уже не может. — Так о чем вы с Кулагиным говорили? Почему вы здесь еще, если все так?!
Недостоин. Тарасов шумно выдыхает и вновь опускается на корточки. Как этому мальчишке только в голову такое приходит — недостоин? «Скорее я тебя недостоин. Старый дурень», а вслух только:
— Не так.
Валера думает, что мог бы вечно сидеть рядом с ним, только бы смотреть в эти глаза. И Тарасов сейчас — почти беззащитным кажется, как будто можно… Валера приподнимается, тянется к его губам — снова, но теперь к его рту прижимается большой палец Тарасова, указательный и средний снизу гладят подбородок, от чего кажется — коридор начинает кружиться.
— Тихо.
И Валера не смеет ослушаться, пошевелиться, вдохнуть не смеет. Только когда он чувствует, что рука сейчас исчезнет, смелость возвращается — хватает палец губами сбоку, у основания, и слышит, как Тарасов давится всем, что хотел сказать.
Нужно несколько секунд, чтобы вспомнить слова и, наконец, убрать руку. Чтобы посмотреть в эти харламовские глаза и постараться не пропасть — там.
— Тебе это не нужно, Валер.
Последняя попытка, слабая, отчаянная — защитить, не дать пропасть в этом.
Тщетная.
— Я точно знаю, что мне нужно, — отвечает Валера. — Вы. С вами.
— Что — со мной? — хрипло.
— Что угодно.
Тарасов тоже прижимается спиной к стене, поджимает губы. Нужно время, чтобы осознать. Чтобы прекратить по-мальчишески сидеть на полу в квартире Харламова, чтобы перестать крутить в голове его «Вас», «Вы», «С вами» — и стараться поверить. Почти гасит в себе больное это недоверие, пересиливает.
— Что угодно, говоришь? Веник где у тебя?
— Что? — теряется Валера, хмурится.
— Чаю ты мне так и не налил, а туда не зайти — кружка эта твоя, — поясняет Тарасов, пряча улыбку.
Валера молчит, когда Тарасов идет в ванную, вытаскивает веник, и проходит на кухню. Сметает осколки в совок. Движения неторопливые, спокойные и источают уют — невероятным, терпким ароматом — как вино, вяжущее.
Он смотрит, и забывает моментально сны свои безумные, все забывает — только следит за этими движениями, усталыми, у Тарасова сейчас каждый жест усталый, как у человека, который не может больше сопротивляться, который готов — по течению. Это резонирует, сильно, почти больно — он не знал такого Тарасова, что он вообще может — когда-нибудь — быть вот таким, почти слабым.
Сам Валера — тоже. Открывается, душу разворачивает, как газету с пряниками на столе. Не понимает, когда успел — вскочить, подлететь, словно на поле — молнией. Обнимает Тарасова сзади так крепко, как только может, и прижимается носом, губами — к шее, и совсем не чувствует боли в ноге, оставившей кровавые следы на полу.
— Анатолий Владимирович… я же спать не могу. Не знаю, что делать.
Секундная попытка отстраниться, но Валера держит слишком крепко, и веник падает на пол, совок — тоже, битый фарфор снова рассыпается по кухне.
— Валера, Валера…
Через одежду, спиной, Тарасов чувствует, как ему в позвоночник колотится чужое сердце. И нужно поверить, заставить себя поверить, что это всё — правда, искренне, настояще.
— Что мне с тобой таким делать теперь? — тихо спрашивает Тарасов, кладя руку поверх его локтя.
— Останьтесь, — шепчет Харламов, целует в шею и вкус кожи сводит с ума, пьянит.
Он расслабляет руки, и Тарасов теперь может повернуться к нему лицом. Жмет ладонь к горячему харламовскому лбу, выдыхает тяжело.
— Иди спать, Валера.
— А вы?
В голосе Харламова как будто паника, и он снова вцепляется в Тарасова, не отпустить, только не отпустить.
— Да не ухожу я, не ухожу, — сухо смеется, точно как тогда, в аэропорту.
Когда сказал: «…так и не поняли, что вы и есть моя жизнь…».
эмоции просто крышесносные. спасибо, автор!
Люди, спасибо! Всем вместе и каждому в отдельности, я правда очень рада.
И, да, надо же и без энцу иногда!))
какой кинк!
омомом столько всего сразу представилось
спасибо большое, автор!
что вы со мной делаете? я итак весь такой влюбленный в этих двоих,а тут еще такое чудо
и обоже какая аватарка
, и наконец-то АВ сам пришёл к ВалереКогда сказал: «…так и не поняли, что вы и есть моя жизнь…».
ДАДАДА!!!
Не нахожу слов....