Спроси меня "Кто ты?" - Никто, но я здесь навсегда
когда в фандоме накапливаются клише, это, я считаю - хорошо)) мы матереем, растём как бамбук и кое что уже становится классикой) любимым авторам и всему нашему упоротому (но в меру) фандому - посвящается :3
*** Ва-ле-ра! - он ему ответил дурак опомнись пропадёшь потом махнул рукой устало и заварил покрепче чай
читать дальше*** скажи мне как это случилось не знаю может мы больны дай скулы мне твоей коснуться поправить прядку, выпить тень
*** ты полуфабрикат Данила тупица бездарь Чебаркуль! Олег ну выйдете из роли и можно я сниму коньки?
*** Валерка что ж ты так напился ах Гусь не спрашивай прошу а где живёт Тарасов знаешь? ну что ты смотришь на меня?!
*** Москва! как много в этом звуке для сердца Данина слилось хоть дело и не в ней конкретно ну вообщем догадались вы
*** щенок! мальчишка! как так можно?! Кулагин ну хоть ты ответь! Ах Анатолий ты скромняга давно ты в зеркало смотрел?
*** Урсула ангел мой хранитель! скажи мне как же дальше быть? звони ему глупец несчастный и отъебись уж от меня!
я к вам - в уютный ваш мир, со своим самоваром вкладом ангстом)
не смогла удержаться - но получилось, как по мне, не зефирно совсем, и нежности особой тоже нет, только вот то, что осталось на дне сундучка Пандоры, как обычно между строк.
спасибо вам всем
Название: Ты же понимаешь Автор: Emily May Размер: ~1750 слов Пейринг: Тарасов/Харламов Жанр: PWP Рейтинг: R-NC-17
Окрик прилетает одновременно с шайбой - тяжёлый чёрный диск с оттяжкой ударяется о крюк, и руку скручивает судорога: пять часов на льду, пять чёртовых часов под прицелом фирменного тарасовского взгляда, цепкого, как репейник.
- Тарасов, ты что мне тут балет на льду устраиваешь, мать твою? Давай, пошёл, пошёл...
Пот струится по взмокшей чёлке, шлем съехал набок, но остановишься, чтобы поправить, тут же схлопочешь новый удар голосом - не криком даже, а хлёстким, отрывистым рыком. Тарасов расхаживает вдоль борта, сцепив пальцы за спиной, и в расстёгнутом пальто виднеется неожиданно щегольской уголок воротника.
“В театр, что ли, собрался, сволочь”, - со злостью думает Харламов и тут же стыдится, кусает губы, ускоряет темп, стараясь не обращать внимания на ноющие колени и занемевшие ладони. Фигуры хоккеистов мелькают, словно застывшие в воске; он, окрылённый, обводит последний рубеж и мастерски посылает шайбу в ворота, нутром чуя, что это последняя.
Спину сверлит пристальный взгляд чёрных глаз.
Слева подъезжает Петров, улыбается во весь рот.
- Торпеда ты, Валерка. Вжих - и хрен поймаешь. Молоток.
Харламов поправляет наконец шлем. Пот течёт по спине, липко и жарко.
- Ты, Володька, не сглазь, - подмигивает он. - Нам ещё мир покорять.
Вокруг хохочут. Издалека долетает негромкое: “Закончили на сегодня”, и Харламов на мгновение прикрывает глаза, унимая тяжёлое сбитое дыхание. Взгляд Тарасова не отпускает - ведёт до коридора в раздевалку, и только там тяжесть между лопатками медленно исчезает.
Харламов не понимает, как так можно.
С ним.
Со всеми ними.
Вообще.
Так - чтобы это казалось единственно правильным, чтобы ненависть и ярость переплавлялись в крепкую, тугую пружину задора и азарта как по волшебству, когда хочется послать всё к чёрту и одновременно в ворота, это когда каждый синяк - как клеймо, которым можно гордиться. Когда от злости закладывает уши, а от чего-то другого, огромного и жаркого, рвётся сердце.
Харламов медленно смывает пот, переступая по выщербленному кафелю босыми ногами, зябко поджимая пальцы. Тело гудит, как провод под напряжением, скользко под пальцами, где-то далеко-далеко, за пеленой усталости, бубнят чужие и такие родные голоса.
Нам ещё мир покорять, думает Харламов, жмурясь, подставляя лицо горячим тугим струям, сплёвывая мыльную слюну. Мир покорять - вместе. Взгляд этот, чёрный, неласковый, едкий, чувствовать везде, куда бы ни занесло их. Побеждать, перекатывая во рту имя “А-на-толь-Вла-ди-мыч”.
“Молодец, Харламов, - Тарасов скуп на похвалы, желваки перекатываются под острыми скулами. - Это всё. Остальное тебе другие скажут”.
Голоса постепенно стихают, кто-то окликает: “Валерка, тебя ждать?”, и он, очнувшись, кричит в ответ, чтобы валили уже, отдыхали, хватит, насмотрелись друг на друга за сегодня.
Другие говорили взахлёб. Приписывали ему самые радужные перспективы - строили легенду по кирпичикам: молодость, азарт, безупречный послужной список, девушка приличная есть, без пяти минут жена, на рожу приятен - на фотоснимках удаётся хорошо, пресса такое любит. И талантлив, разумеется, иначе стал бы Тарасов звать его, юнца зелёного, в свою легендарную команду. Тарасов - мужик жёсткий, на мелочь не распыляется.
Харламов усмехается беззвучно, опустив голову.
Заголовки газет пляшут перед ним неровными, тёмными линиями - тропинки к славе, протоптанные ушлыми репортёрами. Его мутит - то ли от усталости, то ли от осознания того, что это теперь, дай-то бог, навсегда, пока возраст не отпустит со льда.
Только никому неведомо, ради чего - ради кого - на самом деле всё это.
- Харламов, - звучит в ушах отголосок звонкого окрика - только тише теперь уже, мягче.
Он не сразу понимает, что это ему не послышалось, но всё же медленно оборачивается: Тарасов стоит за его спиной, окутанный клубами пара; тусклый свет из раздевалки окружает его фигуру странным ореолом. Он в своём щегольском пальто, руки в карманах, белеет воротничок рубашки, под которым петлёй болтается небрежно ослабленный галстук. Харламов сразу чувствует себя особенно голым - по-дурацки, беспомощно голым, - и в жар бросает с полулёта, как будто в ворота через всё поле.
- Ты ночевать тут собрался? - спрашивает Тарасов, не двигаясь, и Харламов, сглотнув вязкое, медленно качает головой, отведя глаза. Тёмный, тяжёлый взгляд течёт по его спине вместе со струйками горячей, почти обжигающей воды.
- А чего тогда? Чего ты, Харламов? Ушли уже все...
- К чёрту, - шепчет он одними губами.
- Что? Не слышу тебя.
- К чёрту! - он поднимает голову, поворачивается всем телом, волосы липнут ко лбу, пар вокруг, как будто волны, тугие и белые.
Тарасов вопросительно поднимает бровь.
- Харламов, ты чего такой взвинченный? Непорядок. Завтра тренировка - а ты на таких нервах, что отдохнуть не получится. Давай, проваливай уже.
- Анатольвладимыч, - у Харламова в горле скребёт, горит, и дрожь по телу, и дурацкий румянец на щеках, чёрт, как же правильно, что на электричестве экономят, что лампы тусклые такие... - А вы зачем... Вы что здесь делаете?
Тарасов пожимает плечами.
- Зашёл посмотреть, куда пропала звезда наша.
- А... театр?
- Какой ещё театр? - хмурится Тарасов.
- Ну, - Харламов беспомощно обводит взглядом ладную сухую фигуру Тарасова, цепляется за воротничок. - Вы при параде... Я решил...
- Тоже мне, Шерлок Холмс, - сухо говорит Тарасов, протягивает руку и выключает воду. Тут же встряхивает запястьем, сгоняя капли с манжета. - Вылезай давай, пока не схлопотал воспаление лёгких. У меня сегодня встреча была в комитете, оттуда сразу на лёд.
- А-а, - говорит Харламов.
-Бэ-э, - передразнивает Тарасов и отступает, почему-то пятясь спиной вперёд, смотрит, как Харламов выходит из душа, осторожно ступая по влажному полу. У Харламова такое внутри творится, что подумать страшно - и дышать вдруг трудно, и горло дерёт, и рот будто горит, а тело ноет так, что боль, как по приказу, переходит в...
У Тарасова брови ползут вверх, и Харламов, сдавленно охнув, разворачивается спиной.
Щёки пылают так, что от них можно прикуривать.
Дурак, дурак, боже, какой же он дурак...
Шаги за спиной - чёткие, раз-два-три. На плечи ложится что-то мягкое - полотенце. Тарасов стоит совсем близко и говорит:
- Глупости всё это.
Он говорит:
- Бывает.
Он говорит:
- Езжай домой, к Ире своей.
Он хочет ещё что-то сказать, такое же умное и ненужное, как вдруг Харламов оборачивается, роняя полотенце, и прижимается губами к этому невыносимому узкому рту. Его крупно трясёт, и приходится взяться за плечи, смутно ощущая ладонями мягкую ткань пальто, качнуться вперёд и закрыть глаза.
Поцелуй выходит неумелый, сухой, короткий.
- Простите, - шепчет Харламов, задыхаясь, не смея открыть глаза. Отступает, обнимая себя за плечи, трясёт головой. - Простите, Анатольвладимыч, я дурак, я не хотел...
- Харламов.
- Я... господи. Неправильно всё это, Анатольвладимыч, нельзя так...
- Харламов. Помолчи.
Что-то меняется вдруг - в душном влажном воздухе, как перед грозой, искрит, полыхает беззвучно, и Харламов упирается спиной в стену, сглатывает, сжимая кулаки и подставляя онемевшие вдруг губы. От поцелуя, жёсткого, с напором, почти болезненного, закладывает уши, словно на вираже, и короткий выдох Тарасова сталкивается с его стоном, потому что сил больше нет никаких.
Ладонь Тарасова, горячая и сухая, ложится на грудь Харламова и скользит вниз, плавно и неумолимо. Харламов ловит воздух короткими всхлипами, жмурясь, трётся сведёнными лопатками о стену, невразумительно протестует, даже не слыша себя. К шее прикасаются губы - коротко прихватывают кожу. Пола пальто щекочет бедро.
- Харламов, - негромко говорит Тарасов, едва касаясь губ. - Помни. Первый и последний раз.
Он упирается одной рукой в стену, где-то над головой распятого Харламова, а второй трогает его там, где давным-давно стоит всё, аж звенит от напряжения. Харламов ахает, инстинктивно подавшись назад.
- Э, нет, - говорит Тарасов, улыбаясь. - Стоять.
Его чёрные глаза смотрят в упор, на лбу ни капельки пота, хотя жарища, как в бане. Только дышит чуть чаще обычного и невольно скалит зубы. Харламов откидывает голову назад, впечатывается затылком в стену и не сводит взгляд с белеющего в полумраке, такого близкого, такого родного лица. Ему можно всё, всё, всё - и трогать там, и сжимать пальцы, и размеренно двигать рукой в древнем, как мир, ритме, и целовать сухо и скупо, и смотреть в противовес жадно. Харламов сцепляет зубы, напрягая шею, глухо воет где-то в глубине нутра, мелко дёргая бёдрами, ускоряясь.
- Не спеши ты, - осекает Тарасов.
-Не могу больше, Анатольвладимыч, - частит Харламов между рваными вдохами и выдохами, - не-могу-больше-не-надо-зачем....а-а-а-а-а....
Он глотает крик чудовищным усилием воли, загоняет его внутрь, и получается сдавленный шёпот в плечо, обтянутое тяжёлым драпом; ноздри заполняет густой запах одеколона. Ноги не держат - Харламов по стенке сползает вниз, дрожа и больше не чувствуя рук на своём теле, чужой близости, дыхания на своей щеке. К горлу подкатывает огромный, горький, удушливый ком, в глазах дрожит и двоится.
Он видит, как Тарасов вытирает руку платком, мочит его под краном и тщательно оттирает полу пальто. А потом, вместо того, чтобы сказать что-то - или промолчать презрительно - и уйти, Тарасов быстро подходит к нему, опускается на корточки рядом и заглядывает в лицо.
- Легче? - спрашивает он спокойно.
Харламову выть хочется - не то что говорить. Он опускает голову, лбом в скрещённые руки, и дышит, дышит жадно этим обволакивающим его, дурманным запахом.
- Легче, - удовлетворённо констатирует Тарасов и вдруг треплет по волосам, почти нежно.
- Уходите, - бубнит Харламов.
- Уйду, - говорит Тарасов. - Сейчас уйду.
Но продолжает сидеть и гладить мокрые чёрные волосы, пропускать между пальцами, словно задумавшись, и Харламов в конце концов поднимает голову; затылок тут же фиксирует жёсткая хватка. Тарасов рассматривает его в упор.
- Не было ничего, Харламов, - чётко выговаривает он. - Запомни. Не было ничего - и не будет ничего больше, никогда.
Харламов кивает, мелко сглатывая.
- Ты понимаешь, почему?
Ему обидно до слёз - сам же предложил, сам пошёл в лобовую, сам, всё сам, а теперь - всё? Но Харламов понимает, что обиды все эти - детский сад, и то, что между ними произошло, иначе, как уголовным преступлением назвать сложно, и что карьера, слава, почёт и уважение только что тяжким грузом рухнули на одну чашу весов, и другая - с глупой этой любовью, которую и назвать-то так сложно, - взлетела до небес.
- Хорошо, - Тарасов встаёт, суёт руки в карманы, ведёт шеей в сторону, словно воротник душит его. Харламов тупо смотрит на полу его пальто - белёсый след ещё виден, несмотря на попытку отмыть.
- Анатольвладимыч, - тихо говорит он и показывает на улику.
Тарасов опускает взгляд, морщится и тут же смотрит на Харламова.
- Ты же понимаешь, - неожиданно мягко повторяет он.
Нет, думает Харламов. Не понимаю, не хочу понимать, но сделаю вид, потому что вы этого хотите, а я для вас на всё готов, на всё, я мир вам готов отдать, весь мир, понимаете вы это или нет... Каждую шайбу подарить, каждый гол, каждый яростный вопль противника, не удержавшего ворота, каждую каплю пота и крови, боль и восторг, когда трибуны взрываются криком.
Когда можно подойти и улыбнуться, зная, что в ответ получишь скупую, быструю улыбку.
Когда победа - как отпущение всех возможных грехов, даже в мыслях.
Душный ком в горле растёт, забивая дыхание.
Нельзя. Нет. Пока Тарасов смотрит своими чёрными безжалостными глазами, которые только кажутся чуть теплее, чем обычно. Нельзя.
Он до крови прикусывает губу, глядя, как узкая чёрная фигура растворяется в желтоватом парном сумраке. Тихо хлопает дверь. Воцаряется тишина, только где-то капает вода из неплотно завёрнутого крана, да глухо звучат удаляющиеся шаги.
уж не знаю в чём дело, но сегодня мне особенно весело и я особенно люблю этот фандом все котики и всем спасибо за то, что радуете меня по утрам прекрасным
Без названия Автор: lutikov@ Пейринг: Д. Козловский/ О. Меньшиков, Н.Лебедев Рейтинг: 12+ Размер: мини Саммари: взгляд режиссёра Лебедева на развитие отношение ОЕ/Даня (варнинг: стёб, ООСный ОЕ!) Дисклеймер: ОЕ принадлежит ОЕ, а Даня – Дане, а за финал спасибо любимейшему Вуди Аллену
1. Познакомил сегодня Олега с Данилой. Данила – милый мальчик, скромный, покладистый, трудолюбивый, ещё снимать не начали, а он меня уже слушает во всём. Олег таких не любит. Однако ж Данила ещё и то, что англичане называют handsome – а потому Олег всё сыпал анекдотами в попытках рассмешить Даню, прыгал вокруг него как сайгак. Когда Даня ушёл, Меньшиков всё ходил смурной, вздыхал, что он стар. Любит он на комплименты нарываться, что поделать.
2. Начали съёмки. Меньшиков продолжает вести себя как павлин, объясняет всем как надо – конечно, он у нас умный самый. Поглядывает на Данилу, отмечает его реакцию на те или иные слова, что-то там себе придумывает. Данила, кстати, ведётся на него как маленькая девочка. «А тут как, Олег Евгеньевич, а тут». Святая простота. Ночью Олег позвонил со словами «Есть план».
3. До сегодняшнего дня всё шло своим чередом. Олег красовался да выпендривался, Даня пахал – ему тяжело пока, опыта мало в кино. Ну и конечно с Меньшиковым играть – врагу не пожелаешь. И хочется и колется, я бы так назвал. Так вот сегодня Меньшиков наконец-то начал чудить. Притащился на съёмки в женском платье. Вся группа в ужасе, я к нему «Олег, ну вообще, продюсеры увидят же». Ничего, стоит, курит, улыбается. «Сейчас, говорит, Данечку дождёмся» (это он про себя его Данечкой называет, ага). Приезжает Данечка, заходит и видит такую картину: ледовый дворец, площадка пустая, и только незабвенный его Олег Евгеньевич в платье в горошек по льду рассекает. Даня, конечно, человек молодой, новому открытый, но от этого даже он ошалел. Долго смотрел на Меньшикова, думал, наверно, что сказать и выдал: - Олег Евгеньич, мы ж про хоккей снимаем, а вы как фигурист катаетесь! Меньшиков заливисто засмеялся (знаете, девочки так смеются, когда какой-нибудь понравившийся им мальчик пошутил, знаете так «ах-ха-хах что вы что вы» – даже если плоско пошутил, даже если не пошутил вовсе – это у них видимо какой-то призывный механизм аля «я готова приходи и возьми меня»). - Данила Валерьевич, это вас готовили и обучали, а меня научить некому! - Так я могу! – срывается с уст Козловского. Ответа Меньшикова долго ждать не приходится. – Ну ты переодевайся и выходи, а я тебя тут ждать буду. Козловский, ничего не понимая, переодевается и возвращается на лёд. Меньшиков к тому времени уже в обычных тарасовских трениках и шапочке, сидит, делает вид, что сценарий читает. - Учиться, что ли, не будем? – осведомляется Даня. - Ну, Дань, не прямо же сейчас, потом как-нибудь, - и улыбается, собака. Ещё спрашивал меня, почему я его на роль Тарасова выбрал – дак такой же садюга, ну.
День 4. Сегодня Меньшиков опять отмочил. Опоздал на съёмки на час, зато пришёл довольный, как кот сметаны наевшийся. - Олег, чего опаздываем? – недовольно прикрикнул я. - Так котлеты жарил, Коль, - отвечает Меньшиков. Я рот раскрыл от удивления. Меньшиков же ничего кроме яичницы готовить не умеет. И у нас, помню, с ним даже уговор в шутку был, опаздывать можно только в случае смерти, ну или если он время приготовлением пищи занял. - А мне дашь попробовать, - попытался я заглянуть в его авоську. - Не думай даже, - тихо процедил он. – Это для сам понимаешь. По его глубокомысленному кивку в сторону Козловского, я понял, что на обед сегодня Дане уйти не удастся. И точно. Перерыв, прохожу мимо гримёрки Меньшикова, слышу смех, заглядываю: Козловский сидит за столом, уминает котлеты, а Меньшиков носится вокруг него с чайником и чашками. Ни дать ни взять семейная идиллия.
День 5. С того знаменательного случая с котлетами проходит недели две. Меньшиков с Козловским заметно сдружились, и Данила даже делится с Олегом неудачами на любовном фронте, жалуется на непонимание со стороны жены, мамы, даже кошки. Меньшиков хлопает по плечу, успокаивает Козловского словами «ну что с них взять - женщины же». Я-то уже давно понял, к чему Олег клонит. Да и половине съёмочной группы тоже (они даже ставки делают – чем дело кончится). Один Данила Валерьевич у нас ничего не видит. Ну, может и к лучшему.
День 6. Сегодня Олег все границы перешёл - и был наказан. Притащился с букетом ромашек и у всех на глазах к Дане пошёл. Даня (как это говорится, превратиться в соляной столб?) в общем, удивился и подзавис. Меньшиков уж я не слышал, что там ему вещал, но по слухам рассказывал, какой Данила талантливый актёр, и с ним Меньшикову очень легко и не согласится ли он сходить с ним поужинать. Даня всё выслушал, покраснел, бросился прочь с площадки. Меньшиков за ним полетел со словами «ну не в ресторан, хоть давай на речку сходим на коньках покатаемся». Что было дальше опять же по слухам. Меньшиков Козловского догнал, что-то принялся ему доказывать. Козловский за грудки его взял, приподнял, потряс, отпустил, покричал и ушёл. Меньшиков как-то скис. Опять мне ночью позвонил, пьянющий, жаловался. Да пройдёт, думаю.
День 7. Вот уже три недели Козловский с Меньшиковым не разговаривает. Меньшиков же - неуёмный. Каждый день – стандартный набор: цветы, конфеты, предложение выпить, погулять, сходить в цирк, в кино, в зоопарк и тому подобное. С каждым разом надежд, конечно, у Олега всё меньше и всё это больше становится похоже на шутку, как будто Олег Даню разыгрывает. В конце концов, Даня и сам начинает верить, что всё это была одна большая шутка. В общем, мирятся они и вновь возвращаются к стадии «лучшие друзья».
День 8. Сегодня была премьера. Вся съёмочная группа, искупавшись в лучах славы, пошла на банкет. Меньшиков с Козловским, конечно, не разлей вода. Нажрались как свиньи, пели караоке, плясали на столах стриптиз, причём в паре. Ну, знаете, Даня вроде как скромный мальчик начал, а Олег вокруг него извивался, галстук с него снимал, эротишно так, пуговки на рубашке расстёгивал, потом ремень с него стянул. Работники ресторана рты пооткрывали, а наши-то привыкли и только улюлюкали. В общем, хорошо, что песня закончилась, и Меньшиков с Козловским под громкие аплодисменты спустились со сцены. Всё было относительно на ура и при этом прилично, я вернулся домой и лёг спать. Среди ночи позвонил Меньшиков. «Коля», сказал он, «Я весьма пьян, счастлив, но смущён». И повесил трубку. Ну что ж.
День 9. Утром я попытался дозвониться до Меньшикова (гулянки-гулянками, а на 12 была назначена встреча с Михалковым). Он не взял трубку, так что я поехал к нему домой. Поднялся, позвонил в дверь. Кто-то долго смотрел в глазок и открыл только после моих слов «Меньшиков, мать твою, открывай». Этим кем-то оказался, как вы уже наверно и догадались Данила Валерьевич Козловский. Эти двое напоили меня чаем с блинчиками и вкратце описали события вчерашнего вечера. Оказывается, изрядно выпив, Меньшиков опять начал приставать (и в буквальном смысле лапать) к Козловскому со словами «Ну, давай, ты же ни разу не пробовал, я тебя на небеса подниму». Козловский, также изрядно выпивший, начал было доказывать, что он жуткой до мозга костей натурал, на что Меньшиков привёл отличнейший аргумент «Чё, зассал?», и соответственно, Даниле, как джентельмену, было неудобно отказываться. - И вы знаете, Николай Игоревич, - шёпотом признался мне Данила, когда Меньшиков ушёл в ванную. – Мне понравилось. Я, конечно, Олегу пока говорить этого не буду - а то зазнается и перестанет стараться, мне понравилось, особенно когда он… - Дань, давай без подробностей! – замахал я руками. – Бери Олега и чтоб в 12 были на месте. Я встал, собираясь уйти, когда услышал из ванной вопль Меньшикова. Мы с Даней переглянулись и бросились на крик. Народный артист России Олег Евгеньевич Меньшиков возлежал в наполненной в ванной и с грустью смотрел на нас. - Олежа, что случилось? - мягко спросил Данила. "Олежа" посмотрел на меня, потом на Козловского и выдохнул роковое: - Настёна опять выбросила моих уточек.
Обещанный программный пост про Меньшикова и Татаренкова. Считаете это РПС-матчастью .
Итак, все, что мы знаем про их отношения не из желтых газет, а хоть каких-то адекватных источников, изложено в этом интервью бывшей Меньшикова - Людмилой Колесниковой:
«Олег был не только придумщиком наших отношений, но и отличным исполнителем. А из меня актриса никудышная — молодая наивная девочка. А пьеса-то сложная, не для двух исполнителей, в ней их оказалось трое… — А кто этот третий? — Мне не хочется об этом говорить... Недоброжелатели мне намекали, потом стали предостерегать — я только отмахивалась. А когда Олег изменился, я стала задумываться... Началось все с поездки на Лазурный Берег к известному бизнесмену, другу Олега. У него была огромная вилла на берегу моря. Этот человек очень заинтересовался моей особой, когда узнал, что Олег собирается на мне жениться. Осенью мы дружной компанией — Ваня Демидов с дочкой, я с Олегом и Никита Татаренков — поехали во Францию. »
«— Кстати, в прессе очень активно писали о тесной дружбе Никиты Татаренкова и Меньшикова… — Никита играл в его спектаклях, потом они вместе снялись в «Золотом теленке». Никита часто приходил к нам в гости со своей подружкой, но чаще один, ездил с нами повсюду, мы вместе обедали. Порой что-то ревнивое проскальзывало в наших с Никитой отношениях, но уже в конце... Никита Татаренков был и есть...»
«Я долго думала о нашей истории и только сейчас могу сказать, что наконец его поняла. Мне кажется, он был со мной честен. Просто не захотел ломать мне жизнь. Ведь жить, постоянно чувствуя присутствие третьего лица, невозможно.»
— 1996-1997 Познакомились они ориентировочно в 1996 году на съемках Сибирского Цирюльника, Меньшикову - 36, Татаренкову - 21.
Видео-обрывки со съемок:
— 2000 Общение Меньшикова с поклонниками в Питере, где внезапно оказываются Никита Татаренков и Марат Башаров - смотреть. Там упоминают новый спектакль "Кухня" и что репетиции только начались.
"Кухню" Меньшиков ставит в рамках своего Театрального Товарищества 814, куда он позвал и Татаренкова. И берет он его сразу на одну из главных ролей.
Отрывок на 5 секунд:
Играют они его до 2002.
— 2001 Совместный отпуск (тот самый про который писала Колесникова):
В тот вечер Олег предупредил, что будет ночевать на палубе. Я уже собиралась ложиться, как в каюте совершенно неожиданно появился Ваня Демидов и с порога ошеломил: «Я думаю о тебе постоянно, ты мне снишься!» Потом попытался обнять. «Вань, ты что? — возмутилась я. — Я люблю Олега!» — «Ну и где же твой Олег?» — «Спит на палубе». — «Спит... Ну, так и думай…»
— 2002 Спектакль "Игроки" в рамках Театрального Товарищества.
«Идея объединить петербургского и киевского Гоголя, придав традиционно холодным "Игрокам" пряный аромат "Вечеров на хуторе близь Диканьки" - открытие этой постановки. Равно как и новая трактовка известных персонажей.
Галина Дубовская (режиссер): Когда Олег понял, что вот Никита - Глов-младший - это черт. Я считаю, это относится к тем открытиям, которые не являются притянутыми за уши, а это входит в разряд именно догадок.
Автор: На самом деле спектакль играется по партитуре: абсолютно точно сочиненному каскаду звуков (шепота, крика, ритмически осмысленного текста, музыки). Режиссер-дирижер - таким может быть определение новой профессиональной ипостаси Олега Меньшикова.»
В этом же году они получают за него премию "Чайка"
Что-то этого периода:
— 2004-2005 Телеверсия спектакля "Игроки" и съемки "Золотого теленка", где они опять играют главные роли.
Фрагмент о Татаренкове этого периода из документального фильма "Игроки или сейчас выйдет Олег" -:
Из интервью Татаренкова: известия: Олег Меньшиков в роли Остапа Бендера вам понравился?
Татаренков: Да. Сергея Юрского Бендер, на мой взгляд, был многознающим, склонным к назиданиям. Он такой... "грузчик". А Бендер, по-моему, должен быть веселым, легким человеком, таким, за которым команда пойдет, когда он позовет, и ничего не спросит. Ну что он им такого может дать? Бьет он их, что ли? Нет, он насильно никого не тянет. Более того, появляется как раз в ту минуту, когда человек находится на грани отчаяния. Как Козлевич, например. Бендер - человек, который все делает вовремя.
известия: В жизни вам такие люди встречались?
Татаренков: Мне кажется, что под эту характеристику подходит сам Олег. Я был свидетелем того, как он появлялся именно в сложный для кого-то жизненный момент. Олег тоже человек веселый и легкий. Эти черты тоже совпадают.
Фото со съемок:
И рядом с какой-то гостиницей:
— 2006 Татаренков играет в спектакле Театрального Товарищества - Сны Родиона Романовича, где Меньшиков выступает худ.руком.
Моноспектакль Меньшикова 1900, где Татаренков значится как один из авторов. Фото с премьеры, Никита и Настя сопровождают ОЕ:
из интервью Меньшикова:
— 2009 «После спектакля "Игроки" вся труппа уехала в Москву. Но Никита Татаренков остался в Питере. Сегодня он пришел на моноспектакль Меньшикова в БДТ. По окончании спектакля оба вышли на улицу. Меньшиков осчастливил поклонниц автографами. Затем он перешел дорогу и пошел к причаленному недалеко катеру. Там его уже ждали друзья, в том числе Татаренков.»
— 2010 Интервью Татаренкова из документального фильма "Олег Меньшиков. Пленник успеха"
Выходит еще один документальный фильм "Олег Меньшиков. В тени своей славы", в титрах значится Татаренков, но его крохи, который может поймать только очень внимательный зритель. Он по сути везде тенью. Такое ощущение, что его как-то сознательно порезали.
Ноябрь, после юбилея Меньшикова они ходят вместе в баню:
Через несколько дней после этого ОЕ приезжает в Питер со своим моноспектакем. И в честь юбилея ему дают дать залп из пушки в Петропавловской крепости. Татаренков в сопровождающих.
С самого футбола фото только раздельные, но есть свидетельства очевидцев: Правда до этой игры ОМ был очень расстроен, когда ТТшники проиграли, по-моему, Маяковке, стоял с Татаренковым, когда тот курил и так с обидой говорил, что мол плохо что только за 3 место смогут бороться и надо было нападать активнее и т.д.
Название: Мимолетное увлечение Виддер:alex_adder Альфа-тестер:_Tenebrae_ Песня: The Cab - Temporary Bliss Пейринг: ОЕ/ДК Рейтинг: R Дисклаймер: чудо-трава не отпускает От автора: клип прям по тексту песни ^__^
I can't keeping Touching you like this If it's just temporary bliss Just temporary bliss
Собственно арт больше относится к последующим матчам, когда канадцы чуть ли не охоту на Харламова стали постоянно устраивать, а наши уже сообразили, что надо в таком случае делать. Особенно заметен в этом плане был Васильев - благодаря бокерскому опыту и нехилому росту.
Название: По осколкам фарфора. Автор: Грациозный Юнкер Пейринг: АТ/ВХ Рейтинг: PG-15 Жанр: слэш Размер: 3 551 (иду на рекорд!) Посвящение: Посвящается моей семье. Мора, Маша, Неффи, Томми — это все вам, вот принесла и положила.
"...так что в первое время, как на параплане, от ужаса воздух в легкие не заталкивался..." Вера Полозкова
Грубые ладони скользят по горячей коже, тело к телу, и Валера выдыхает, изгибает спину, цепляется пальцами за простыни, когда чувствует это — невыразимое, как никогда не, ни с кем. Видит перед собой темные глаза, до боли кусает губу, а потом чувствует губы — чужие — на своем лбу, тычется носом в чужое запястье, кричит... и просыпается. Снова. И невозможно выбить из головы это топящее его безумие, это постыдное, которое он изо дня в день вытравливает тренировками, ударами головой об стену, холодным душем, девушками. Никак не удается, никак не получается справиться с этим, потому что во сне — возвращается. Каждую ночь.
— Ты вот слышал, что говорят про него? — шепотом интересуется Гусь. — Аа? И что говорят? — спрашивает Валера, укладывая форму в сумку. — Что он... ну, того... — Гусь совсем переходит на шепот, и Валера вынужден прервать свое занятие, чтобы слышать его. Но Сашка молчит. — Чего того? — уточняет Харламов. — Ну-у... этот. Которые с мужчинами. Валеру прошибает какой-то необъяснимой паникой, как будто Гусь сейчас — про него догадался. Как будто это какая-то проверка, и только через пять секунд понимает, что это же Сашка, Гусь, и он его не проверяет. Харламов дергает замок, и тот слетает с молнии. Так, выдох. Спокойно. — Глупости все, — отмахивается Валера, возвращаясь к сумке. Сейчас главное дышать, главное виду не подать, что внутри все перевернулось от этих слов. — Вот и я думаю, глупости. Хотя это Спартаковские говорят, про Самого и Боброва. Мол, когда-то что-то там... да нет, ерунда все, — одергивает себя Сашка, вешает сумку на плечо. — Но еще говорят, что... мол, Бобров с тех пор по бабам и ходит, а Тарасов так и нет. — Он же женат. Гусь только плечами пожимает. Валера уходит один, погруженный в свои мысли, и даже не спрашивает, почему Гусь задерживается в раздевалке. Из головы не идут образы, которые раньше — только во сне. Не может же быть, чтобы Тарасов — тоже. Не может быть. Может?.. Нелепая надежда на то, что — если Тарасов правда — тоже, значит, может быть, значит, не так безнадежно. Перестает хватать воздуха, и Харламов перегибается через перила, бросает вещи на асфальт, пытаясь отдышаться. Будто стометровку пробежал. Главное — глаза не закрывать. Не закрывать глаза. Чер-рт.
— Не слишком тонко, Саш? — интересуется Кулагин, подходя сзади и кладя руку на плечо молодому защитнику. — Борь, а Тарасов что, правда, с Бобровым? — Гусь разворачивается, хлопает ресницами удивленно. — Не твое это дело, понял? Саша хмурится, и Кулагин, вздохнув, ерошит ладонью его волосы. — И не мое, Саш, тоже. — Чего мы влезли тогда? — Сил нет на дураков этих смотреть, — в сердцах говорит Кулагин, и Саша смеется — искренне, светло. — Мы, наверно, тоже были дураки? — спрашивает, и глаза отводит, точно как в самом начале. «Солнечный мальчик, счастье». А вслух только: — Мы и сейчас дураки, Саш. Кулагин обнимает его одной рукой и улыбается поверх Сашиного плеча. Как есть дураки — оба. Но как же хорошо.
— Валер, зайди к Кулагину, чего-то он хочет от тебя, — говорит Саша, расшнуровывая коньки. Харламов пожимает плечами и идет. Хорошо — к Кулагину, главное Тарасова не видеть. На тренировках Валера концентрируется на хоккее, но сойдя со льда — уже больше не может. Откуда взять-то столько выдержки, чтобы гнать от себя, гнать подальше эти мысли безумные, неудержимые — про Тарасова? Еще и после того, что Гусь сказал. Особенно после того. Валера замирает у приоткрытой двери, изнутри доносятся голоса, и он почти берется за ручку, когда слышит Тарасова. Нет, так не пойдет, лучше обождать. Харламов прислоняется к стене и прикрывает глаза. Оказавшись вот так лицом к лицу с Тарасовым, даже если будет еще Кулагин — но без команды — это еще сотня бессонных ночей, когда он, даже бодрствуя, не сдержит это. В такие минуты он себя ненавидел. — Боря, ты не охерел? — повышает голос Тарасов, и даже из-за двери его слышно отчетливо. Кулагин — Валера по шагам узнает, что это не Тарасов — идет к окну, закрывает его. Шум с улицы утихает, и теперь слышно каждое слово, каждый шорох. Валера старается не дышать. По-хорошему, надо было уйти сейчас. Или войти, но тоже сейчас. Он же стоял, прижимаясь к стене, и пальцем не мог пошевелить, а каждое слово Тарасова дрожью прошибает — наверно, нет разницы, видеть или слышать его. Всё равно. — Я тебе мальчик что ли? — продолжает Анатолий Владимирович. — Да в том-то и дело, что давно уж нет, — тихо отзывается Кулагин. — Я, Толя, тебе так скажу... — он запинается, потом зачем-то повышает голос, — будешь смотреть молча и дальше — увидишь, как твой Харламов женится на этой своей... ну, не помню! Валера поворачивает голову, хотя из-за двери все равно ничего не видит. Не понимает. Не может понять, какое отношение имеет к их разговору, и особенно — при чем здесь Ира. — Боря! — голос Тарасова напрягается и звенит, и говорит он теперь тише, чем Кулагин. — Я, может, хочу, чтобы он, наконец, женился на девочке своей! — Думаешь, отпустит тебя тогда? — Что, лучше я буду жизнь ему портить? — устало спрашивает Тарасов, и голос этот — такой обреченный, будто постарел сразу лет на 10. — Он же из команды уй-де-т. Чего ты от меня услышать хочешь? — Чего ты хочешь, и что будешь делать для этого. Я знаю, ты сам-то понимаешь, чего хочешь. И рисковать умеешь, нет? — мягко говорит Кулагин. — Это все только в хоккее, Борь. Харламов сглатывает. Хочет запомнить каждую фразу, чтобы сесть и проанализировать, чтобы понять, о чем это, потому что лезущее в голову — невозможно. Кулагин что-то говорит, неразборчиво, и Валера осторожно прижимается ухом к двери. Ну, теперь это совсем уже неприлично. — Да с чего ты взял вообще, что твоему Харламову это надо?! — быстро, резко, грубо. — Он, Боря, не Гусь, он на стадион ходит в хоккей играть, а не на тренера смотреть. Да, Валера ходит играть в хоккей. Играть так, чтобы на тренера не смотреть, потому что это изо дня в день все более изощренная пытка. Тарасов встает и отходит к двери — Валера снова по шагам знает. — И зачем он тогда стоял бы, ухом к двери прижавшись уже 10 минут? — у Кулагина в голосе слышно улыбку. Валера не успевает ничего — ни отойти, ни — наоборот. Дверь распахивается, и Тарасов за плечо втаскивает его в кабинет. — Какого. Черта. Харламов. — Так Борис Палыч… звал, — хмурится Валера. Он не знает, как себя вести. Наверное, как всегда — все же не стоило, но теперь поздно уже. И взгляд Тарасова на Кулагина — какой-то сломанный, почти беспомощный, с бессильной злостью, с болью почти. Какую-то долю секунды, прежде чем сменяется обычным прохладно-уверенным, и Валера уже сам не верит, что увидел в этих тарасовских глазах что-то особенное, не как всегда. — Харламов, ты как, слышал что-нибудь? — спокойно. Абсолютно спокойно, так, что Валере кажется — весь разговор послышался. Померещился, приснился, очередное видение. Потому что — ну не могло же это все -правда. На самом деле. — Не слышал, Анатолий Владимирович. Он и правда не уверен уже, слышал ли. — Свободен, Харламов. И, когда уже знает, что Харламов ушел достаточно далеко, и теперь можно себе позволить, их на этот раз точно никто не услышит, но говорит все равно тихо, чеканя слова, на самом деле с яростью, но надломленной: — Борь, я тебе шею сломаю. И опускается на стул, почти падает.
Две недели на тренировках Валера выкладывался так, что Тарасова почти не видел — глаза застилало, валило с ног, и мыслей — не оставалось, совсем. Кулагину он решил пока на глаза не показываться, ведь покажется — нужно будет поговорить, а перед разговором — подумать. Думать было решительно некогда, и вот это отсутствие времени становилось уже самоцелью. Он приползал домой, едва передвигая ноги, падал на кровать, но стоило закрыть глаза, как в голове возникал Тарасов, а в ушах звучало «С чего ты взял, что Харламову это надо?», «Он на стадион ходит не на тренера смотреть». А зачем же еще? На самом деле — за этим. Валера поворачивается на бок, кусая подушку. Спать не получается. Совсем.
— Все свободны, Харламов, ко мне! Валера подъезжает к бортику, не снимая шлема. Пот течет по лицу, и очень хочется в раздевалку вместе со всеми, но он знает, почему Тарасов позвал его. Знает, и именно поэтому молчит. — Я слушаю тебя, Валера. — Так вы ж не спросили ничего, Анатольвладимирович, — попытался улыбнуться Харламов, но выходит как-то криво, неудачно. — Ты мне тут не ерничай, — резко обрывает его Тарасов. — Сам знаешь, что на льду было. Я вторую неделю это терплю, Харламов, ты заболел или что? — Сплю плохо, — признается Валера, отводя взгляд. Врать почему-то не хочется. Да понятно, почему не хочется. — Плохо спишь? — повторяет Трарасов, пристально глядя на него. Под этим взглядом Валера сжимается, слова сами рвутся, он даже подумать не успевает: — Совсем почти не сплю. — Валера, в чем дело? Снимает, наконец, шлем и опирается на бортик устало. Все уже ушли со льда, и даже на трибунах ни души. Сказать? Ну что он теряет, в самом деле? Хоккей все равно катится ко всем чертям, никак не сосредоточиться на игре, хочется только силу приложить, только вымотать себя, а играть — нет, совсем не хочется. Ничего не хочется, кроме этого — пьяного, запретного, стыдного. И эти секунды мучительные, которые у него есть, пока Тарасов ждет ответа, складывают головоломку, собирают то, что сказали Кулагин и Тарасов в какой-то общий текст и на мгновение — короткое — Валера уверен, что понял правильно. Не успевает подумать об ошибке, ничего не успевает, только подается вперед, через бортик, и почти тычется губами, когда Тарасов отшатывается, смотрит ошарашено. — Ты… чего творишь, Харламов? Губы Тарасова дергаются, как от отвращения. Кровь бьет Валере в голову, и гудит, и мутное все, и качает. Ошибся. Не так понял. Перепутал. Перепутал? — Я… дурак. Пальцы на клюшке смыкаются так, что болят. Валера уносится в другую часть поля, только бы не видеть, не чувствовать на себе тяжелого тарасовского взгляда, какого-то взгляда, и главное сейчас — не понять, какого. Когда он повисает на противоположном бортике и оборачивается, Тарасова уже нет, ушел. Валера бьется лбом о бортик и сползает на лед. Холода не чувствует.
Когда вечером раздается звонок в дверь, Валера открывает не сразу. Он неспешно выбирается из-под одеяла, забившись под которое отчаянно пытался заснуть. Сна ни в одном глазу, голова тяжелая, ведет куда-то, стены чуть не смазываются. Это уже, конечно, от водки, а не из-за Тарасова. Из-за Тарасова, но без водки было бы хуже. Он пролежал так — прямо в одежде — несколько часов, заранее зная, что не уснет, но все-таки надеясь на что-то. Кто мог прийти, Валера не знает, устало приваливается к стене и поворачивает ключ в замке, толкает дверь лениво, неохотно — и врастает в пол, видя на пороге Тарасова. Трезвеет как от ведра ледяной воды за шиворот, трясет головой. — Анатолий Владимирович… — слетает с губ как-то помимо воли, просто обратиться к нему хочется, а еще — забыть то, что произошло. Как Тарасов просил забыть то, о чем с Кулагиным разговаривал. Тогда не получилось, сейчас и пытаться не стоит. Особенно если это все — ну, вдруг — об одном. — Ну, хотя бы не убегаешь, — сквозь зубы цедит Тарасов. — Я зайду. Это, очевидно, был не вопрос, но Валера все равно зачем-то кивает, отступая назад. Цепляется ногой за собственные ботинки, едва не падая, зло пинает их в сторону. Тарасов только молча наблюдает, сцепляет зубы, и сам не понимает, отчего те не скрипят. Должны бы. Первое, за что цепляется тарасовский взгляд — бутылка на полу у дивана, полупустая. — Что запиваем, Валера? Но Харламов молчит, трет лоб пальцами, смотрит в сторону. В пьяной голове бомбы взрываются, не протрезвел до конца. Или это уже Тарасов — не водка? — Вы зачем пришли? — вырывается у него помимо воли. Тарасов также молча проходит на кухню, упирается руками в стол и стоит спиной к Харламову. Он сам не уверен, что знает, зачем пришел, только показать этого, конечно, не может. Это харламовское безрассудное движение с ума свело, пошатнуло уверенность в том, что не, и теперь это «если» не давало покоя. — Что это было, на льду? — Подумал… понял вас неправильно… Валера не знает, куда прятать глаза, хотя Тарасов даже не смотрит на него. Хочется подойти сзади, уткнуться ему в шею, но нельзя и невозможно, никак, нельзя. И никогда не будет можно. Харламов задыхается, расправляет плечи, отчаянно пытается затолкать в легкие хоть немного воздуха. — Чаю налей, Валер, — распоряжается Тарасов небрежно. Способность дышать возвращается, и Валера, чуть расслабившись, ставит чайник, тянется за кружкой на верхнюю полку. — Тебе нужно в другую команду, — говорит Тарасов глухо. Кружка выскальзывает из рук, бьется о столешницу и раскалывается, летит на пол, рассыпается осколками. Валера не замечает даже, глаза застилает. Воздух из легких выплескивается кипятком, тяжело и больно. — Нет. Простите меня, я… справлюсь! Анатолий Владимирович!.. Он испуган, делает шаг к Тарасову, наступает босой ногой на осколки кружки. Заграничный фарфор впивается, входит под кожу, но кроме как дернуться и сделать еще один шаг в сторону тренера ничего нельзя сделать. Ничего другого и представить нельзя. И боль не чувствуется, что нога прилипает к крови на полу — тоже. Он думал, что может жертвовать хоккеем ради этого, был уверен — когда потянулся к Тарасову сегодня на стадионе, но если вот так — ни ЦСКА, ни Тарасова — так Валера не хочет. Так — не нужно. Зачем? — Я не посмею больше. Я уже понял. Я… — Что ты понял? — сухо интересуется Тарасов, оборачиваясь. — Тогда не сообразил. Сглупил. Подумал, что вы про меня тогда, с Борисом Палычем — в этом смысле, — Валера закрывает глаза, осознавая, как глупо, наверное, выглядит сейчас. Выдыхает. — Подумал, что вы тоже… — Что я тоже, Харламов? Валера смотрит в стену и не видит, что у Тарасова пальцы побелели — так сильно он сжимает стол. — Тоже, — упрямо повторяет Валера и какое-то время молчит. — Из команды выгоняете? — добавляет тихо. Поднимает глаза на Тарасова, затравленный, как щенок. Тренер щурится на свет, медленно кивает. Отрезает этим кивком все пути к отступлению, потому что не за что держаться больше, и теперь можно — с головой. — Значит, всё равно уже, — вдыхает Харламов. Что он сделает или не сделает сейчас — не имеет уже никакого значения, теперь он не рискует хоккеем — потерял все, и какая теперь разница? Стерлись барьеры — кроме одного. Валера в два шага приближается к Тарасову, боли в порезанной ступне не чувствует, хватает его за плечи и целует в губы, не дать отстраниться, в этот раз не дать. Тот все же пытается — пятится назад, упирается в стол, а Харламов только отчаянно старается скользнуть языком между его плотно сжатых губ. Не выходит, и он отступает. В повисшей тишине тиканье настенных часов особенно оглушительно. Тарасов вытирает пылающий рот ладонью и смотрит на пальцы, будто впервые их видит. Валера садится на стул, кладет ступню на колено и вынимает осколки, морщась. Голова гудит, кровь колотится в висках так, что, кажется — вот-вот лопнут сосуды, и Валера даже не замечает, что Тарасов вышел из кухни. Когда спохватывается, уже слышны шаги из прихожей. Рука нервно дергается, вгоняет осколок кружки глубже под кожу, и боль — резкая, острая, перебивает дыхание, как будто усиливается десятикратно от того, что вот-вот хлопнет входная дверь. Не хлопает. Кран капает 12 раз за то время, пока Тарасов не возвращается на кухню, бросает на стол Ирину черную косметичку, которую она оставила на трюмо тысячу лет назад, когда уходила в спешке. Садится на корточки рядом с Харламовым и пинцетом аккуратно начинает вытаскивать осколки, один за другим. Наверное, нужно что-нибудь сказать, но во рту пересохло, язык к нёбу прилип — не оторвать. Валеру сводят с ума эти пальцы, касающиеся его стопы. Дыхание сбивается — в очередной раз, будто он постепенно разучивается дышать. — Валера, ты дурак? — как бы между делом интересуется Тарасов, и голос у него упавший, почти обреченно-усталый. Что ответить на это, Валера не знает, поэтому только следит за движениями Тарасова и ждет. Боли совсем не ощущает, только как кровь вытекает из каждой мелкой ранки. Последний осколок злосчастной кружки оказывается на столе, и Тарасов откладывает пинцет, но с корточек не поднимается и левой рукой все еще с силой сжимает Валерину ногу, правой — снова касается губ, теперь тыльной стороной ладони, хочет стереть воспоминания об этом, вышвырнуть из сознания и не чувствовать больше мальчишеского жара — как будто это поможет. Как будто вообще что-нибудь теперь поможет. — Так противно? — не выдерживает Харламов. Вырывает ногу из цепких пальцев, и кровь снова капает на пол. Тарасов вскидывается, но не отвечает. Нужно сказать «да» и уйти, но он шел сюда не за этим вовсе. А зачем? Сжимает кулак, чтобы снова не потянуться рукой к губам, которые печет только сильнее, сдерживается изо всех сил, и молчит. — Хотя что, дурак, я спрашиваю… Анатолий Владимирович… — Ты мне 10 минут назад сказал, что больше не посмеешь, — холодно говорит Тарасов и поднимается, опираясь на стол. — Хотел в ЦСКА остаться, — пожимает плечами Валера. Улыбается даже, но улыбка вымученная, усталая — как голос Тарасова. — Уже не хочешь? — Нет. — Тяжело сглатывает, встает и выходит из кухни, опустив плечи. Тарасов за долю секунды успевает понять, что сердце разрывается от такого Валеры — убитого, с опущенными плечами. Который не хочет оставаться в ЦСКА, который ни-че-го не хочет. И почему? Потому что он, Тарасов, губы вытер? А их ведь все еще жжет, и кожа пульсирует этим жаром. Он догоняет Валеру совершенно механически, даже шагов своих не помнит. За плечо разворачивает, и тот покорно приваливается к стене, глядя на Трасова. — А чего хочешь, Ва-ле-ра? Не думает ни секунды. Отвечает: — Вас. Тарасов берет его лицо в ладони, медленно опускает на плечи, касается шершавым пальцем щеки и отступает назад. Сжимает пальцами виски, прикрывает глаза, и уже за это Валера готов упасть перед ним на колени, потому что это — нерешительность, пауза, которая дает какую-то призрачную надежду, хотя умом давно ясно — дурак. И ни ЦСКА, ни Тарасова. Но он закрыл глаза, молчит, а значит — может случиться чудо. Валера не верит в чудеса. Но он смотрит и ждет. Чуда. И сердце пропускает удар. — Мне, Харламов, не по возрасту эти шутки, — наконец говорит Тарасов, и Валера сползает по стене вниз, едва это «шутки» бьет его в лицо — как плечо канадского хоккеиста. — Даже стыда не осталось, Анатольвладимирович, — тихо говорит он, разглядывая цветочки на обоях. Мысленно проводит линии между ними, соединяет. — Ничего не осталось, ни стыда, ни хоккея. Вы меня презираете? Тарасов смотрит на него сверху вниз, прижимает руку к стене, чтобы не сползти следом за Валерой — потому что за такое не презирают. Потому что на такое отвечать презрением — это подло. Потому что он отвечает единственно возможно, и иначе — нельзя. — Нет. Поднимает голову, смотрит из-под челки так, что в груди давит, сжимается, хочет разлететься на куски непослушное, неподвластное разуму это глупое старое сердце. — А что тогда? — спрашивает. Голову наклонил, и челка набок сбилась. Как ему такому не ответить? — Валера, мне 56 лет, мне-то терять давно нечего. А ты знаешь, как с тобой будет? Ты жизнь под откос пустить хочешь, Валера? Или ты думаешь, это очень здорово, с мужиками целоваться? Как с девочкой своей. Обратной дороги не бывает. — С вами так было? — хрипло спрашивает Валера и запрокидывает голову, чтобы видеть тарасовские глаза. — Было, — коротко отвечает Тарасов. — А я — хуже? Недостоин вас, да? — голос срывается на истерику, как в морге. И Валера все бы сделал, чтобы не допустить этого, но уже не может. — Так о чем вы с Кулагиным говорили? Почему вы здесь еще, если все так?! Недостоин. Тарасов шумно выдыхает и вновь опускается на корточки. Как этому мальчишке только в голову такое приходит — недостоин? «Скорее я тебя недостоин. Старый дурень», а вслух только: — Не так. Валера думает, что мог бы вечно сидеть рядом с ним, только бы смотреть в эти глаза. И Тарасов сейчас — почти беззащитным кажется, как будто можно… Валера приподнимается, тянется к его губам — снова, но теперь к его рту прижимается большой палец Тарасова, указательный и средний снизу гладят подбородок, от чего кажется — коридор начинает кружиться. — Тихо. И Валера не смеет ослушаться, пошевелиться, вдохнуть не смеет. Только когда он чувствует, что рука сейчас исчезнет, смелость возвращается — хватает палец губами сбоку, у основания, и слышит, как Тарасов давится всем, что хотел сказать. Нужно несколько секунд, чтобы вспомнить слова и, наконец, убрать руку. Чтобы посмотреть в эти харламовские глаза и постараться не пропасть — там. — Тебе это не нужно, Валер. Последняя попытка, слабая, отчаянная — защитить, не дать пропасть в этом. Тщетная. — Я точно знаю, что мне нужно, — отвечает Валера. — Вы. С вами. — Что — со мной? — хрипло. — Что угодно. Тарасов тоже прижимается спиной к стене, поджимает губы. Нужно время, чтобы осознать. Чтобы прекратить по-мальчишески сидеть на полу в квартире Харламова, чтобы перестать крутить в голове его «Вас», «Вы», «С вами» — и стараться поверить. Почти гасит в себе больное это недоверие, пересиливает. — Что угодно, говоришь? Веник где у тебя? — Что? — теряется Валера, хмурится. — Чаю ты мне так и не налил, а туда не зайти — кружка эта твоя, — поясняет Тарасов, пряча улыбку. Валера молчит, когда Тарасов идет в ванную, вытаскивает веник, и проходит на кухню. Сметает осколки в совок. Движения неторопливые, спокойные и источают уют — невероятным, терпким ароматом — как вино, вяжущее. Он смотрит, и забывает моментально сны свои безумные, все забывает — только следит за этими движениями, усталыми, у Тарасова сейчас каждый жест усталый, как у человека, который не может больше сопротивляться, который готов — по течению. Это резонирует, сильно, почти больно — он не знал такого Тарасова, что он вообще может — когда-нибудь — быть вот таким, почти слабым. Сам Валера — тоже. Открывается, душу разворачивает, как газету с пряниками на столе. Не понимает, когда успел — вскочить, подлететь, словно на поле — молнией. Обнимает Тарасова сзади так крепко, как только может, и прижимается носом, губами — к шее, и совсем не чувствует боли в ноге, оставившей кровавые следы на полу. — Анатолий Владимирович… я же спать не могу. Не знаю, что делать. Секундная попытка отстраниться, но Валера держит слишком крепко, и веник падает на пол, совок — тоже, битый фарфор снова рассыпается по кухне. — Валера, Валера… Через одежду, спиной, Тарасов чувствует, как ему в позвоночник колотится чужое сердце. И нужно поверить, заставить себя поверить, что это всё — правда, искренне, настояще. — Что мне с тобой таким делать теперь? — тихо спрашивает Тарасов, кладя руку поверх его локтя. — Останьтесь, — шепчет Харламов, целует в шею и вкус кожи сводит с ума, пьянит. Он расслабляет руки, и Тарасов теперь может повернуться к нему лицом. Жмет ладонь к горячему харламовскому лбу, выдыхает тяжело. — Иди спать, Валера. — А вы? В голосе Харламова как будто паника, и он снова вцепляется в Тарасова, не отпустить, только не отпустить. — Да не ухожу я, не ухожу, — сухо смеется, точно как тогда, в аэропорту. Когда сказал: «…так и не поняли, что вы и есть моя жизнь…».
«Тебе не больно, Харламов», - упоительным шёпотом в затылок, когда на очередном приседании чужие пальцы мнут вздувшиеся жилы, там, где ноет вспухший, отвердевший синяк от давешней вулканки.
И у того, другого, от чьего взгляда температура льда понижается, – у него расплываются зрачки, чёрным по чёрному, цвет в цвет. Валера этого не видит, но чувствует, потому что должно быть больно, а вместо этого – тягуче-сладко. Штанговый диск выскальзывает из вспотевших ладоней, катится под горку, задевая Гуся по ноге. Гусь матерится обиженно, ребята ржут, а Тарасов въезжает кулаком в поясницу:
«Перетрудился, фигурист? Лежать! Пятьдесят отжиманий – на пальцах!»
Сухие травинки забиваются под ногти.
«Всё хорошо, Харламов?»
На периферии зрения, размыто, через жгучий пот, - стоптанные подошвы тарасовских импортных кроссовок.
Всё хорошо, Анатолий Владимирович. Всё правильно.
Там, на тренировках, на льду, всё яснее некуда. Но как быть теперь? Когда пришёл к нему среди ночи, жалкий, пьяный, онемевший. И сердце – закалённое, тренированное, которое даже над провалом между градирных башен не сбивалось, - теперь чечёточно стучит о грудину, пробивая брешь.
«Сделайте это», - просит, жмуря глаза от стыда. – «Не могу больше, вы же видите, вы же сами, вы…»
«Что «это», Валера?», - если бы интонация имела вес, Харламов сейчас лежал бы, придавленный, у ног своего тренера.
Это жестоко – требовать пояснений. Харламов слишком привык по-другому – Тарасов командует, он выполняет. Разом начинает фантомно, точечно ныть везде, куда попадали шайбы, летящие по его, Тарасова, слову.
Он хочет сказать – «коснитесь меня там».
Хочет ещё раз эту боль – в себя.
Но показать проще, чем сказать, и Валера оглядывается беспомощно – как? Куда?
Годами копившиеся газетные подшивки, фотоальбомы, рассохшиеся картонные папки пропитывают комнату библиотечным запахом, густой книжной пылью. Мерещатся по углам тени, хотя нет их, а на столе - качается на сквозняке размеренно, точно маятник, пятно света от низкого рыжего абажура со спутанной бахромой.
Сюда, да?
И что снимать раньше – штаны или футболку? Но футболка приклеилась к телу, плотно легла на пот, мокро теперь между лопаток и солоно над верхней губой. Он вообще не так хотел, а выходит Чебаркуль какой-то – поспешно, нелепо, тёплая водка, закопченные потолки. Кажется, всё сон, а проснёшься - безымянная девчонка, которую ночью возил щекой по шершавой крахмальной простыне, посмотрит с омерзением. Ты ведь так и не научился, да и не научишься уже не представлять его в тот момент, когда…
Не произносить его имя.
Не думать о нём.
Не молиться ему.
Харламов ложится грудью на стол, растекается под рассеянным светом, цепляется пальцами за острый край.
«Пожалуйста», - умоляет, не узнавая собственного голоса. – «Что хотите сделаю, как хотите».
И совсем уж дикой мыслью простреливает – снять ремень, сложить вдвое, отдать ему, вложить в руку тяжёлой холодной пряжкой, чтобы…
«Тихо, Валер, тихо, ну что ты, господи, дурак, совсем дурак…», - Тарасов пытается расцепить его пальцы, но не выходит.
И когда он дотрагивается до щеки, костяшками очерчивает скулу, бережно, нежно, небывало, Харламова срывает почти в истерику. Он хватает эту руку, поверх медно переливающегося браслета часов, держится, будто вынырнул с глубины и, если отпустит, снова начнёт тонуть, и уже не выбраться. Утыкается лицом в ладонь, не целует – вжимается губами, зубами даже, языком заглаживает жёсткие мозоли и, забываясь совсем, забирает пальцы в рот, тесно сжимает губы, вперёд, назад, вперёд...
А за окном – час до рассвета, время безумцев и самоубийц, крепнущий ветер стелет по стеклу широкие кленовые листья, из неплотно прикрытой форточки тянет дождём и разгаром лета.
«Ну что ж ты творишь со мной, успокойся…»
К кому обращено это «успокойся», неизвестно, потому что Тарасов сам прижимается ближе, задирает харламовскую футболку, и – языком по выступающим позвонкам, по следам, тёмным, больным, тем самым. Раскрытой ладонью – по животу, а потом ниже, медленно сжимая, прокручивая запястье в том же темпе, в каком Харламов втягивает в рот его пальцы. Валера дрожит весь, быстро смаргивает пот, кадык натянул кожу на открытом, напряженном горле.
Тарасов смотрит, запоминает, пропадает.
И сам выстанывает хриплое, на грани слышимости «гооосподи», когда Харламов замирает, каменеет плечами и, не сдержавшись, сильно, больно прикусывает его пальцы, чуть повыше костяшек. Следы точно останутся. Метки.
Через несколько минут, через несколько бессвязных слов, через несколько дробных капель в стекло Тарасов его прогонит. Затем вытряхнет пачку чая в чайник, просидит до утра, слушая дождь и собственное, разошедшееся от чифиря сердце.
А Харламов будет бродить по городу, слушая потренькивание первых трамваев и неверяще трогать ноющие губы.
В точке невозврата, за северными московскими новостройками взойдёт солнце.