Я с тобою в Рокленде
Название: Закон самосохранения
Фандом: Легенда №17
Пейринг: Тарламов
Рейтинг: PG-13
Жанр: ангст
Писалось по заявке: Безнадежно влюбленный в Тарасова Валера уходит из команды, прикрываясь какими-то выдуманными причинами. Тарасов воспринимает его уход как предательство.
Встречи на различных матчах, попытка вычеркнуть друг друга из памяти.
ХЭ!
читать дальшеВалера думает: все, это край, через край, лопнуло поверхностное натяжение. И он тоже лопнул, как старая грелка, потрепанная псом – внутренностью наружу, кипятком себе на колени.
Или кислотой, ожоги третьей степени.
Глупое сердце, бесполезная, лишняя для хоккеиста мышца, что именно ты гоняешь по венам?
В виске неровно выстукивает азбукой Морзе:
Т.А.Р.А.С.О.В.Щ.И.Н.А.
И следом:
S.O.S.
***
Валера быстро идет по коридорам, сам за собой боясь не успеть.
В руке желтоватый машинописный лист с аккуратно выведенными, за бессонную ночь выверенными до последней буковки, до последней запятой, как в экзаменационном сочинении, ей-богу, сухими фразами по образцу.
Главный экзамен своей жизни он уже, кажется, провалил, а второгодников тут не держат - не потянут они.
В голове все еще звенят голоса мамы, папы, сестры: три разрывные пули в грудь – ну а за этой самой дверью он сейчас получит контрольный в голову.
- Анатолий Владимирович, можно?
Анатолий Владимирович дремлет за столом, на сложенных стопкой газетах: очки съехали на бок, на щеке след типографской краски с отпечатавшейся у переносицы буквой «н».
Не могу, не хочу, не нужно, не просил.
Нарыв. Навылет. Навзрыд.
Натянутые нервы. Наизнанку.
Неизбежность.
Никогда.
Хорошая буква, правильная для Валеры.
- Заходи, Валер, – Тарасов зевает в сгиб локтя, машет руками, разминаясь.
На улице начало июня – ясная, не липкая к телу жара, изумрудная молодость зелени, припорошенной снежным тополиным пухом, а Валере зябко.
Рядом с этой ледяной глыбой с безразличным взглядом, в мрачных застенках, которыми вдруг стал стадион – грелка остыла, ожоги ноют и никак не хотят заживать.
- Я – вот, – без лишних объяснений он кладет на стол перед Тарасовым не понятно когда успевший помяться лист.
Тарасов хмуриться, вздыхает, поправляет очки:
- Какой тебе отпуск, Валера? Успеешь… - и осекается, так и не договорив.
Валера думает: не успею. Ничего я, Анатолий Владимирович, не успею. Даже пожить нормально, по-людски.
- Что за глупости? – листок, результат его бессонной ночи, выстраданный месяцами раздумий, сминается в бесполезный ком бумаги, на макулатуру – и то не возьмут.
Валера вздрагивает, когда контрольным в голову тот попадает ему в лоб; так сильно не болело даже после памятной тренировки у ворот. – На кой черт тебе сдался этот Спартак?
А вы, Анатолий Владимирович, на кой черт мне вы сдались?
Но Валера молчит: нельзя сболтнуть лишнего, выдать себя - нельзя, обозначить – вот смотрите, я болен! Звоните инфекционистам, везите в психушку, колите мне валиум, смертельную дозу.
Сплошные запреты, со всех четырех сторон опущенные шлагбаумы – соблюдай границы, держи дистанцию, нельзя. Таким, как ты ничего нельзя, даже воздухом одним с ним дышать.
Но он дышит, против собственной воли – куда деваться: инстинкт самосохранения.
Хотя, в его случае, скорее, самозахоронения.
Тарасов все еще ждет – с плечами, по-птичьи сведенными за спиной, и головой, по-птичьи же опущенной.
Валера понимает: надо дожимать: ведь уговорит, не отпустит, прикует на цепь возле себя в этих застенках, сам обернувшись Эфоном – и тогда гнить ему заживо, раз за разом отдавая свое сердце ему на съедение.
- Родители дачу хотят.
- Дачу? – как-то истерично переспрашивает его Тарасов.
- В Семеновском, – Валера врет и даже не краснеет, почти привык уже за этот год.
- В Семеновском, значит,- словно это все решает вдруг говорит Тарасов. Валера знает, что будет дальше. Пожалуйста, не надо. Не проси. – Ну, будет тебе дача. Подожди немного.
- Да сколько можно, Анатолий Владимирович? В Чебаркуле год ждал, потом на скамейке ждал, этак я у вас до старости прожду, непонятно чего только. Сами же говорили, на мне свет клином не сошелся. Говорили? Ну, вот и для меня на ЦСКА вашем тоже карьера не заканчивается. Наоборот, начинается. Вы мне, конечно, по-своему очень помогли, научили многому. Но дальше я как-нибудь сам, без вашей этой помощи.
Как-нибудь без вас. – хочет добавить Валера, но и без того им было сказано достаточно.
Зная крутой тарасовский нрав – не простит. Не попросит.
- Думаешь, в Спартаке тебе лучше будет? И лед чище, и тренер мягче, и шайбы как-нибудь сами в ворота полетят?
- Думаю. – Валера быстро кивает головой, не давая Тарасову сбить себя с толку. – А шайбы я и сам могу в ворота забивать, Анатолий Владимирович. Мне, главное, со скамейки запасных выйти.
- Вот завтра и выйдешь тогда.
В окно я от вас выйду, думает Валера.
- Останься. - мягче, почти умоляюще.
И ни слова о хоккее, так что если закрыть глаза, забыть о даче этой нелепой – и вообще обо всем остальном, тоже нелепом, забыть, можно представить себе, что ему не все равно.
Что это не заслуженный тренер уговаривает мастера спорта, а Анатолий Владимирович просит его, Валеру.
Остаться просит, рядом быть, а не шайбу в ворота посылать под его руководством.
- Мы все уже вроде как решили. Балашов одобрил.
Лицо Тарасова каменеет, он весь как-то разом остывает: глыба сухого льда – а можно сердце положить вам в карман? Оно мне больше не нужно, у вас сохраннее, наверное, будет.
- Раз ВЫ уже решили, а Балашов одобрил - иди, Валера. Иди. Куда хочешь иди, хоть в Спартак свой, хоть на хрен!
Нет, нельзя. Ничего нельзя.
- Анатолий Владимирович…
- Пошел вон, Харламов.
И Валера пошел.
***
- Ты только ворота не перепутай. – Весело гоготнули ему в спину, и он нервически весело же гоготнул в ответ. Крутанулся на месте, обводя трибуны пустым взглядом, примеряя себя к этому месту, к этому льду. Не совпадало, как обычно – на несколько небольших мозаичных кубиков, на которых вроде ничего нужного, ясного, правильного, но без них общая картинка теряет и смысл и красоту. – Ты это, на синее ориентируйся, если что.
Но, то ли компас у него сбился, то ли магнитные полюса разом поменялись местами – ориентироваться на что-то, кого-то, кроме человека в сером плаще, напряженно замершего у противоположной кромки поля, у Валеры не получалось.
Полюса поменялись, но магнитное поле земли по-прежнему тянуло его в сторону стылой Антарктиды.
Почему он думал, что станет легче? Легче стало – не сразу, но надолго – три благословенных месяца тренировок и матчей под чужим руководством, и вот, по новой, едва начавшие заживать раны вскрылись, не запачкать бы собой лед.
Красивой игры у него не вышло. Валере казалось, что он просто бестолково мечется по арене, пытаясь выбраться из области притяжения, его личного поражения.
Он принимал передачи и пасовал сам, бодался с Гусем у кромки поля – не так, как раньше, а зло, агрессивно – затаенная обида против доведенного до крайности отчаяния, но к чужим теперь воротам старался с шайбой лишний раз не приближаться.
Плохо старался, видимо, потому как одна из отбитых им по инерции, на рефлексах, вдоль изученной вдоль и поперек траектории передач, все-таки послала шайбу куда нужно.
Трибуны радостно взревели – гол!
Перед глазами зарябила разноцветная толпа вскинувшихся с мест болельщиков, вспышкой отпечатался на сетчатке вскользь брошенный взгляд, полный темного, черного – и Валера вдруг понял, что его сейчас вырвет.
Тарасов его ненавидит. Презирает.
Всего то и нужно было что – несуществующая дача да случайный гол.
Куда уж ему, убогому, туда соваться со своими личными драмами? Испепелил бы на месте, пожалуй.
- Всеволод Михайлович, замену можно? Что-то мне нехорошо, – Валера не просит даже, скулит. Подумают - в челюсть от Гуся словил, ну и пусть думают.
Никого не касается, что и от кого на этом стадионе он словил на самом деле.
Счет на табло обнадеживал: 3-3, пятидесятая минута матча.
- Садись. Хорошо отыграл! Лапин, на лед!
Ничего хорошего, думает Валера. Но тренерам должно быть виднее.
Перебравшись за бортик, он сползает вниз, почти ложиться на скамейку – только чтоб не видеть, не слышать и – вот бы было здорово - не чувствовать тоже.
И на этот раз у него почти получается.
***
Не сезон, мертвое время, даром, что страна большая: ремонты, дачи; загорелые дети с грязными ногами, глухие удары по футбольному мячу, доносящиеся из дворов, палатки со спелыми арбузами, подтаявшее эскимо в потрескавшейся глазури.
Никаких матчей, никаких тренировок – отдыхай и душой и телом.
Хочешь – пей воды в Ессентуках, восполняй минералы, дыши кислородом, а хочешь – пей водку в своей необжитой двушке средь жарой опустошенной Москвы, плавься вместе с асфальтовым покрытием, выдыхай прах и пепел.
Валера выбрал второе.
Где-то к началу лета Ира сдалась окончательно. Собрала вещи после очередной некрасивой, бабской истерики и, вопреки его ожиданиям, аккуратно прикрыла за собой дверь – хлопнуть, видимо, воспитание ей не позволило.
К тому времени Валера почти научился забывать, так что ее уход он воспринял спокойно.
Прикупить лишнюю пару носков возможности ему, слава богу, пока что позволяли – даром, что не в сборной, да и новенькая немецкая стиральная машина существенно облегчала быт.
Мама из дома приносила ему щи в двухлитровых банках – чтобы на дольше хватило, иногда оставалась и готовила на кухне, про запас, но Валера справлялся и без нее, простенький ужин на скорую руку – дело нехитрое.
Ближе к августу принесенные мамой щи неизменно прокисали у него на плите так и нетронутые, а его простенький ужин на скорую руку стал больше напоминать нехитрую закуску к бутылке «Российской».
Спивался Валера аккуратно: отключал телефон, дожидался наступления сгущенных сумерек, закусывал, как полагается, растягивая свои привычные двести грамм до глубокой ночи.
Пил он понемногу – на случай незваных гостей или возобновления тренировок, но часто – считай, каждый день.
Напивался ровно до того состояния, когда переставал себя ненавидеть и начинал жалеть.
Опустошенные бутылки вскоре составили неровный ряд вдоль всей кухонной стенки, и у Валеры все никак не доходили руки, чтобы незаметно вынести их из дома.
Скорее, они меня однажды вынесут, - думал он, с пьяной грустью разглядывая скопившуюся стеклотару.
***
Партийный аквариум переполнен маленькими некрасивыми рыбками с острыми зубами и мертвыми глазами, теми, что зовутся нелепым словом - пиранья.
И ровно в двенадцать у него назначена с ними встреча – на самом дне, в приемной спорткомитета: кто кем отобедает - пока неизвестно, но по всему видно, что по-хорошему у них не получится.
- Нет, так нет! – перед тем как толкнуть двери, оборачивается к нему вдруг Кулагин. – Чего нам рыпаться, у нас и так всего в достатке.
Тарасов кивает - ну да, всего. И все-таки чего-то не хватает - самой малости, нет-нет, да почти склоняющей иногда чашу с его потрепанной гордостью вниз.
Малости с метр восемьдесят ростом - линялый пионерский галстук под кадыком, темная голова, набитая дурью и упрямством по самое не могу.
Но это лишнее, вычеркнутое из памяти, рефлексия не к месту.
- Ну, не знаю, как ты, а я ни разу не был в Монреале.
Пираньи уже собрались, за большим деревянным столом, как им и полагается – выжидают. Одно неверное движение – и придется проститься с мечтой всей его жизни.
Тарасов смело шагает вперед:
- Здравствуйте. Все вроде знакомы, так что без лишних этикетов предлагаю сразу приступить к делу. Я тут набросал примерные списки тех, с кем вижу смысл начинать работу. Буду безмерно благодарен, если мы избежим жаркой полемики на этот счет, и вы одобрите мои кандидатуры. – и кидает в центр стола папки с личными делами хоккеистов.
Все равны как на подбор, с ними дядька Черномор. Вот и посмотрим, кто кого.
Балашов, даже не взглянув на папки, поднимается со своего места:
- Анатолий Владимирович, давайте для начала одобрим вашу кандидатуру. Не один же вы у нас такой единственный на весь Союз.
- Это как вам будет угодно, Эдуард Петрович.
- А нам не надо угождать, Анатолий Владимирович. Мы здесь все собрались ради общего дела, а не ради чьих-либо амбиций.
- Все мои амбиции, Эдуард Петрович, сводятся как раз к тому, чтобы наша сборная одержала победу над сборной Всемирной хоккейной ассоциации, не больше, не меньше.
- Ну, раз так, - театрально разводит руками Балашов. – Просим вас за стол переговоров.
Это не пиранья, понимает Тарасов. Это акула, изголодавшаяся по его крови.
Спустя три часа, вымотанный до предела бесконечными повторяющимися вопросами:
- Вы уверены? А может, все-таки Зимина-Едукова-Маринина лучше? Вы точно уверены? – Тарасов согласен на что угодно, и кого угодно.
- А Харламова куда дели? - Кроме него, разумеется. - За что ж вы так, Анатолий Владимирович, с бывшим-то воспитанником?
Валера. Это имя до сих пор встает у него поперек горла, першит там утренней затяжкой крепких папирос – тех, к которым он пристрастился с прошлого года, обжигает горечью предательства и собственной глупости.
Обманчиво мягкое, с легкостью ложащееся на язык звонкими переливами: Ва-ле-ра.
- Харламов ваш на даче, должно быть, картошку копает. В Семеновском, если не ошибаюсь.
Балашов удивленно вскидывает брови:
- Какая дача, Анатолий Владимирович? У нас половина спорткомитетовских еще не дослужилось до своих обещанных шести соток, а вы – Харламова, да еще и в Семеновское. Так вы его и на Таити может скоро сошлете?
Учуял, вцепился – теперь не оттащить гадину.
Тарасов устало трет лицо: от фамилий, имен и дат рождения все расплывается уже перед глазами.
- Не ерничайте, - просит, взывая к человеческому. - От меня в Спартак так просто не уходят.
- Вон вы что вдруг вспомнить решили!
Не забывал, - про себя поправляет его Тарасов.
- Уходят, Анатолий Владимирович. Бегут, можно сказать, ко мне вот сюда и бегут, со слезами на глазах просят о переводе. А кто я такой, чтобы людей неволить? И раз уж попросили не ерничать, давайте совсем начистоту – вы тиран и деспот, и далеко не всех ваша манера эта устраивает. Харламова не отдам. Пускай едет. Если уж на то пошло: без него и вы не поедете.
- Вот и не поеду! Езжайте сами, Эдуард Петрович. Смотрю, в хоккее вы получше моего разбираетесь.
- Что за детские выходки, Тарасов? – Балашов, испугавшись, как-то разом теряет весь свой настрой. Не ему одному сдалось канадское золото. – Вы не дурите. Ну ушел ваш мальчик в Спартак, так то не про ЦСКА сейчас говорим – о сборной, о гордости национальной.
Ушел мой мальчик, вот и стараюсь больше не дурить – но такое не скажешь, не приведешь в качестве достойной причины, разве что себе самому в момент слабости.
- Толь. – Пихает его в бок локтем Кулагин. – А как же Монреаль?
Тарасов упрямо молчит, но больше не задирается: делайте, что хотите. Не до вас сейчас, не до хоккея.
Дальше говорят еще что-то, долго, скучно – одно и тоже, по делу и без дела. Но все как-то мимо смысла, его понимания.
Со слезами просят о переводе. Вон оно, оказывается, как.
Бегут…
Он бы и сам, может быть, тогда убежал – чтоб не видеть и не слышать, да только куда ему, старому, если вся жизнь уже положена на этот лед, тот самый, что Валера так задорно рассекал своими коньками.
Вздохнув, Тарасов жмурится: а может, не поздно еще? В Чебаркуль тот же самый, добровольная ссылка.
Но какой там Чебаркуль, когда Монреаль на носу.
А как же я, Боря?
Кулагин, приметив его состояние, со свежими силами пускается в бой – обещает Балашову и Харламова, и медали, и славу, советский народ поминает не к месту.
Дерется за тарасовскую заветную мечту, пока он сам думает о другой.
Кроме по-мальчишески грандиозной Канады, была у Анатолия Владимировича еще одна, тайная, по-взрослому лелеемая в редкие минуты откровенности перед собой мечта, из разряда совсем уж несбыточных.
Мечта, метр восемьдесят ростом, линялый пионерский галстук под кадыком, темная голова, набитая дуростью и наглостью по самое не могу.
- Чего же тебе надо было, Валера?
***
- Никак не дозвонимся, Анатолий Владимирович. Может, и впрямь на даче?
Тарасов машет рукой, отвечает нарочно небрежным тоном:
- Адрес давай. Чай, не в Чебаркуль ехать.
За Чебаркулем.
В Канаду им надо, обоим – через не могу, как говорится.
***
Лифт не работает.
Обычная московская девятиэтажка вдруг превращается в его личную Голгофу. Там наверху и спасение его, и погибель, добраться бы только. Достучаться бы только.
«Надо завязывать с этими папиросами», – думает Тарасов, прикуривая из пачки десятую, наверное, за день.
Нервы ни к черту, голова ни к черту, да еще и отдышка теперь эта.
В гулкой подъездной темноте ржавый уголек сигареты мигает крохотным маячком, и приводит он его куда нужно.
Из-за отдышки Тарасов и сам себя чувствует ржавым насквозь, древним, поломанным механизмом, который долгое время верил, что он и впрямь был отлит из золота.
Но золото – обманчивый металл, кому как не ему об этом знать.
Все стены тарасовского кабинета увешаны им – а счастья как не было, так и нет. И не будет, куда уж ему – как говорил Кулагину, в Канаду бы только съездить, а там хоть в отставку подавай.
В Семеновском этом, с несуществующим там Валерой, по грибы да по ягоды в лес ходить.
- Глупости, - сам себя одергивает Тарасов. – Размечтался.
Кое-как отдышавшись, он виновато бросает бычок в лестничный пролет – дальше уже сам, вслепую.
А потом надевает привычную уже маску и уверенно стучит в дверь, цепляя занозы о рассохшееся дерево.
***
Без лишних расспросов – должно быть, соседка опять рублей двадцать до получки занять хочет – Валера открывает дверь.
Только на пороге стоит не соседка, а Тарасов, и пришел он вовсе не за валеркиными деньгами – а снова за его несчастным сердцем.
Тем самым, что только что судорожно пропустило несколько ударов.
- Здорово, Валера, – тон нарочито веселый, словно не было этой обоюдной игры в молчанку на выходах из стадионов и сознательной попытки избежать друг друга любой ценой.
Валера кивает, не доверяя своему голосу.
Потому что ничего здорового в этом нет. Лихорадочный жар и судорожная дрожь, которые одной только водкой и можно унять.
Валеру ведет, назад – к спасительной коридорной стене, в успокаивающий сумрак пустой квартиры.
Он дважды пьян, хоть и успел немного протрезветь после ежевечерней нормы в двести грамм.
- Что за праздник отмечаем?
- Вы пришли, – невпопад отвечает Валера, даже не замечая собственной оговорки.
Тарасов же просто не обращает на нее внимания, сосредоточившись на том, чтобы до конца выдержать этот тон, какой обычно и бывает между бывшими коллегами, друг с другом столкнувшимися нечаянно в переходе метро.
Нерадостная встреча, для обоих. Валера жмется к стенке, словно чудовище им отобедать решило – в глазах страх и паника, такое он умеет различать.
По трещащей на швах броне его сосредоточенности молоточками гремят в голове вопросы: неужели знает? Как только догадался?
Впрочем, несложно ведь было, при определенной сноровке, невесть откуда взявшейся вдруг у двадцатилетнего мальчишки.
И эти понукания его, и разговоры, и апельсины дурацкие в больницу, и покровительство явное - выдавал себя, как школьник ведь, то дергающий соседку за косички, то таскающий портфель ей до дома.
- Пришел. В Канаду тебя звать буду. Партия сказала надо, хоккеист ответил – есть!
Валера наконец находит в себе силы оттолкнуться от стены: машет куда-то в сторону комнаты.
- Вы проходите. Чай будете?
- Я тебе Канаду предлагаю, а ты мне – чай. Валер, ты чего? На долгие уговоры напрашиваешься? Это тебе не ко мне, я такое не умею.
Это вы напрашиваетесь, Анатолий Валерьевич – вдруг думается Харламову. Стоите тут в своем сером плаще, раскрасневшийся, по-плохому веселый и напрашиваетесь, сами только не знаете на что.
- Я сейчас. Вы проходите.
И, правда, к черту чай. Все равно не поможет – разве что головой под холодную струю, а лучше – на плаху, может хоть так перестанут в мозгу коротить оплавившиеся контакты.
После пяти минут в ванной ему становится легче.
Он почти знает, что говорить, как отвечать, главное – осталось вспомнить как дышать: ровно и не сбиваясь на судорожное «ах!» тургеневских барышень.
Валера дергает щеколду на себя, отмечая, что руки почти перестали дрожать.
- Это что еще за хрень такая? – раздосадовано, зло спрашивает у него Тарасов, стоя посреди кухни.
- Водка. Хорошая. – словно оправдываясь, отвечает Валера. – Я же в комнату вас звал, Анатолий Владимирович.
- Вижу, что хорошая. – Тарасов смотрит вполоборота, поглощая собой все небольшой пространство разом, и Валера не знает, что делать – то ли протиснуться мимо, за стол, то ли и впрямь ретироваться в комнату, оставив того наедине со стеклянной шеренгой, немым доказательством его болезни. – Кто ж дерьмо в таких количествах пить будет? Харламов, ты вот что мне скажи – это вообще откуда? Знаю, что из магазина, с ликероводочного, но почто тебе водка-то сдалась? Или ты так все дачу свою несуществующую обмываешь?
Валере требуется немного времени, чтобы понять:
- Откуда только узнали?
Тарасов щурится, резко вдруг поворачивается, словно собирается сделать подсечку:
- От Балашова твоего и узнал. Может, и от тебя чего узнаю?
- Нет, – хмельная тяжесть вновь медленно оседает в голове густым туманом. – Не узнаете. Вы идите, не хочу я в Канаду, чего я там не видел.
Тарасов долго смотрит на него, словно что-то там для себя решает, примеряясь с Валериным упрямством:
- А если с Бобровым – поедешь?
И против воли у Валеры вырывается, старое еще, дотарасовское:
- Поеду!
Куда скажете поеду.
Тарасов тянет к нему руку, словно замах пытается сдержать, и Валера, испуганно вздрогнув, снова шарахается в сторону.
Ну, точно, не хоккеист, а тургеневская барышня.
Они оба замирают, пытаясь скрыть свой страх, один на двоих:
Теперь он все знает.
Валера давится горечью этого осознания, в глазах щиплет – от стыда и собственной беспомощности. Стыдно, Господи, как же стыдно!
Знает, он все знает. Про его грязные секреты и фантазии о тренировках один на один и наполненных молочным паром душевых.
Знает-знает-знает – головой об стену.
- Ты только скажи мне, почему? Неужто и впрямь, затиранил?
- Наоборот. – коротко отвечает Валера, на секунду отлепив свой затылок от стены. А потом, обреченно так добавляет, подписывая себе и смертный приговор, и индульгенцию разом: – Не притворяйтесь, понял я уже. А если вам действительно интересно: мне противно было, постоянно.
Но Тарасову не интересно.
Все его силы уходят на то, чтобы остаться – хотя бы - сейчас с Валерой, не выбежать из квартиры в поисках ближайшей рюмочной.
Он прячет ладони в карманах и как-то отрешенно говорит в потолок - совсем не то, чего все эти годы ожидал услышать Валера:
- Я же тебя пальцем не тронул, Харламов. И не трону, не бойся. Ты себе не воображай лишнего: хочу – да, но не буду. Подсудное дело, да и я не тот юноша бледный, что со взором горящим. Не просил и не буду, и в ноги тебе со своими признаньями кидаться не стану. Валера, ну. Что ты, до конца жизни от меня бегать собрался?
«О чем он?» – мечется у Валеры испуганная мысль.
Он машет головой – капли с мокрой челки летят на отворот воротника тарасовского серого плаща, впитываются в ткань темными пятнами. От мельтешения перед глазами вдруг делается дурно – но только на секунду.
Уже в следующую – его голова вдруг становится большим воздушным шариком, наполненным гелием, ярким, бестолково тянущимся к солнцу.
- Анатолий Владимирович.
Но Тарасова уже не заткнуть, у того, понимает Валера, видимо тоже что-то наболело, только не ожогами, как у него, а нарывами:
- … не лез к тебе со своими… чувствами, как только догадался-то? Я человек взрослый, знаю – что можно, а чего и представить себе нельзя. А ты, блин… Харламов, как гимназистка какая.
А я и того хуже.
Тарасов тянется за стаканом, по капле сливает остатки себе в рот – на языке становится горько, противно.
- АнатольВладимирыч. – снова, без результата.
- Такой шанс – раз в жизни выпадает. А тебе повезло – дважды вот выпал. Не можешь – тут он сбивается на полуфразе, наконец смотрит на Валеру – словно прося долгим печальным взглядом: останови меня, Харламов, прекрати мое унижение.- ты меня терпеть, противно тебе – не поеду я, Бобров, чай, и без меня справится.
Вот так и бывает, что сам, добровольно и синицу с рук выпустишь, и от журавля в небе отвернешься.
- Понимаю я все, неестественно, аморально – что там еще в медицинских учебниках по этому поводу пишут? Только ты давай, бери себя в руки, и с этим ликероводочным делом завязывай, пока еще не поздно… Не надоело жертву-то из себя делать, Чебаркуль? – жестко заканчивает свою исповедь Тарасов. И гадливо кидает граненый стакан в раковину, только что осознав его присутствие в своей руке.
В раковине что-то разбивается, тоненько звякает стекло, и Валере кажется это хорошим знаком, к счастью.
Потому как что-то разбивается, а что-то, наоборот, только начинает собираться из стеклянной пыли, в которую они с таким остервенением перемалывали друг друга последние полгода.
- Толя, – от непривычного, требовательного даже звука своего имени, Тарасов осекается, обмякает как-то разом, словно до этого на ниточках перед Валерой прыгал, а те оборвались все разом. Почти по-старчески облокачивается о стол – сгорбленная фигура, поникшие плечи, голова опущена взглядом в пол, так что хрен разберешь, что там на этом обычно яростно-бесстрасном лице отражается; вытирает манжетой выступившую на лбу испарину.
- Валер, мне жалости твоей тоже не надо. Я и сам себя не жалею, и тебе не советую.
- Так меня хоть тогда пожалейте. – просит Валера, пытаясь почувствовать отклик, найти щель, через которую можно будет просочиться дальше под кожу. – Толя. Вы все…правильно…сказали – Тарасов кивает его словам, словно то ли кланяется в попытке получить прощение, то ли гвозди в крышку гроба своим железным лбом заколачивает. – Только я про себя говорил. Это, наверное, что-то меняет?
Валера подается вперед – наугад: да, он слушал и да, он услышал, но, нет, он пока еще не поверил – ни единому его слову не верил, и себе тоже - с приставкой «не».
Цепляется за напряженные предплечья, привлекая к себе. От счастья, разноцветным желе,
уже колыхающегося где-то в районе грудины, его колени дрожат, как будто первый раз на лед вышел и сейчас упадет - уже падает, привет земля!
Одна голова-воздущный шарик пока еще и держит его на ногах.
Валера носом прижимается куда-то к шее – и всем остальным, собой тоже прижимается. От Тарасова остро пахнет потом, папиросным дымом и одеколоном. Такой продается в любых промтоварах, половина Москвы пахнет также, но Валера сразу отчего-то принимает этот запах за личный, присущий одному только Тарасову…
Из-за этого запаха, крепкого, терпкого, нужные слова даются ему тяжело:
- Ладно, я дурак, молодой. А ты что же? Откуда ж мне знать было, если ты всегда как ледяная глыба. Я думал – не поймешь. Хорошо, если просто прогонишь, оттолкнешь.
Ты ж для меня не просто там… какой-то юноша этот со взором. Тренер, кумир, считай.
Я ж из кожи вон лез, и обратно залезал, чтобы по новой, если тебе надо – а тебе и не надо было. Забивай шайбы в ворота да ногу свою береги. Знаешь, мне как противно было? Словно, задумал что-то мерзкое и только и осталось, что дождаться момента. Мне когда совсем уж невмоготу стало – я ушел, чтоб не марался ты об эту грязь.
Тарасов слушает его молча, замерев, почти не дыша, выпуская воздух из легких по специальной дыхательной гимнастике, потому что этот сбивчивый шепот, щекочущий ему шею и без того на самой грани слышимости – и за гранью его восприятия.
- Все, Валера. – и прежде чем, Валера успевает что-то там себе надумать, добавляет: - Ты спрашивал, меняет ли это что-то. Все меняет.
Ему по-прежнему тяжело: неловкость между ними никуда не девается, не растворяется волшебным образом под звук первых ответных признаний. И ответственность, кто же у него ее заберет? Куда он скинет этот ненужный багаж в разговоре?
Но, несмотря на это, он находит в себе силы прижаться губами к мокрому виску, разрешает себе побыть немножко счастливым.
- Как же я ошибался в тебе, Харламов. И в себе тоже ошибался, думал не стоит оно того. Себя мучил, тебя изводил.
- Это ничего, Анатолий Владимирович. Хоккеисты – крепкий народ. – Валера сжимает губы, словно хочет сказать что-то еще, – Тарасов не видит этого, чувствует – собой ощущает.
Валере и впрямь нужно сказать еще что-то, что-то на пару монологов, длиною в ночь каждый, но сейчас, в этот конкретный момент времени, на этом пространстве метр на метр, поделенном на двоих, ему почти хватает и этого. И всю жизнь будет хватать, всю жизнь с поправкой на «почти».
- Давайте мы еще так немного постоим?
- Давай постоим, Валера, – Тарасов несмело проводит ладонями по его спине, привлекая еще ближе, прижимается щекой к щеке. – А потом в Канаду полетим. Вместе.
Конец.
Фандом: Легенда №17
Пейринг: Тарламов
Рейтинг: PG-13
Жанр: ангст
Писалось по заявке: Безнадежно влюбленный в Тарасова Валера уходит из команды, прикрываясь какими-то выдуманными причинами. Тарасов воспринимает его уход как предательство.
Встречи на различных матчах, попытка вычеркнуть друг друга из памяти.
ХЭ!
читать дальшеВалера думает: все, это край, через край, лопнуло поверхностное натяжение. И он тоже лопнул, как старая грелка, потрепанная псом – внутренностью наружу, кипятком себе на колени.
Или кислотой, ожоги третьей степени.
Глупое сердце, бесполезная, лишняя для хоккеиста мышца, что именно ты гоняешь по венам?
В виске неровно выстукивает азбукой Морзе:
Т.А.Р.А.С.О.В.Щ.И.Н.А.
И следом:
S.O.S.
***
Валера быстро идет по коридорам, сам за собой боясь не успеть.
В руке желтоватый машинописный лист с аккуратно выведенными, за бессонную ночь выверенными до последней буковки, до последней запятой, как в экзаменационном сочинении, ей-богу, сухими фразами по образцу.
Главный экзамен своей жизни он уже, кажется, провалил, а второгодников тут не держат - не потянут они.
В голове все еще звенят голоса мамы, папы, сестры: три разрывные пули в грудь – ну а за этой самой дверью он сейчас получит контрольный в голову.
- Анатолий Владимирович, можно?
Анатолий Владимирович дремлет за столом, на сложенных стопкой газетах: очки съехали на бок, на щеке след типографской краски с отпечатавшейся у переносицы буквой «н».
Не могу, не хочу, не нужно, не просил.
Нарыв. Навылет. Навзрыд.
Натянутые нервы. Наизнанку.
Неизбежность.
Никогда.
Хорошая буква, правильная для Валеры.
- Заходи, Валер, – Тарасов зевает в сгиб локтя, машет руками, разминаясь.
На улице начало июня – ясная, не липкая к телу жара, изумрудная молодость зелени, припорошенной снежным тополиным пухом, а Валере зябко.
Рядом с этой ледяной глыбой с безразличным взглядом, в мрачных застенках, которыми вдруг стал стадион – грелка остыла, ожоги ноют и никак не хотят заживать.
- Я – вот, – без лишних объяснений он кладет на стол перед Тарасовым не понятно когда успевший помяться лист.
Тарасов хмуриться, вздыхает, поправляет очки:
- Какой тебе отпуск, Валера? Успеешь… - и осекается, так и не договорив.
Валера думает: не успею. Ничего я, Анатолий Владимирович, не успею. Даже пожить нормально, по-людски.
- Что за глупости? – листок, результат его бессонной ночи, выстраданный месяцами раздумий, сминается в бесполезный ком бумаги, на макулатуру – и то не возьмут.
Валера вздрагивает, когда контрольным в голову тот попадает ему в лоб; так сильно не болело даже после памятной тренировки у ворот. – На кой черт тебе сдался этот Спартак?
А вы, Анатолий Владимирович, на кой черт мне вы сдались?
Но Валера молчит: нельзя сболтнуть лишнего, выдать себя - нельзя, обозначить – вот смотрите, я болен! Звоните инфекционистам, везите в психушку, колите мне валиум, смертельную дозу.
Сплошные запреты, со всех четырех сторон опущенные шлагбаумы – соблюдай границы, держи дистанцию, нельзя. Таким, как ты ничего нельзя, даже воздухом одним с ним дышать.
Но он дышит, против собственной воли – куда деваться: инстинкт самосохранения.
Хотя, в его случае, скорее, самозахоронения.
Тарасов все еще ждет – с плечами, по-птичьи сведенными за спиной, и головой, по-птичьи же опущенной.
Валера понимает: надо дожимать: ведь уговорит, не отпустит, прикует на цепь возле себя в этих застенках, сам обернувшись Эфоном – и тогда гнить ему заживо, раз за разом отдавая свое сердце ему на съедение.
- Родители дачу хотят.
- Дачу? – как-то истерично переспрашивает его Тарасов.
- В Семеновском, – Валера врет и даже не краснеет, почти привык уже за этот год.
- В Семеновском, значит,- словно это все решает вдруг говорит Тарасов. Валера знает, что будет дальше. Пожалуйста, не надо. Не проси. – Ну, будет тебе дача. Подожди немного.
- Да сколько можно, Анатолий Владимирович? В Чебаркуле год ждал, потом на скамейке ждал, этак я у вас до старости прожду, непонятно чего только. Сами же говорили, на мне свет клином не сошелся. Говорили? Ну, вот и для меня на ЦСКА вашем тоже карьера не заканчивается. Наоборот, начинается. Вы мне, конечно, по-своему очень помогли, научили многому. Но дальше я как-нибудь сам, без вашей этой помощи.
Как-нибудь без вас. – хочет добавить Валера, но и без того им было сказано достаточно.
Зная крутой тарасовский нрав – не простит. Не попросит.
- Думаешь, в Спартаке тебе лучше будет? И лед чище, и тренер мягче, и шайбы как-нибудь сами в ворота полетят?
- Думаю. – Валера быстро кивает головой, не давая Тарасову сбить себя с толку. – А шайбы я и сам могу в ворота забивать, Анатолий Владимирович. Мне, главное, со скамейки запасных выйти.
- Вот завтра и выйдешь тогда.
В окно я от вас выйду, думает Валера.
- Останься. - мягче, почти умоляюще.
И ни слова о хоккее, так что если закрыть глаза, забыть о даче этой нелепой – и вообще обо всем остальном, тоже нелепом, забыть, можно представить себе, что ему не все равно.
Что это не заслуженный тренер уговаривает мастера спорта, а Анатолий Владимирович просит его, Валеру.
Остаться просит, рядом быть, а не шайбу в ворота посылать под его руководством.
- Мы все уже вроде как решили. Балашов одобрил.
Лицо Тарасова каменеет, он весь как-то разом остывает: глыба сухого льда – а можно сердце положить вам в карман? Оно мне больше не нужно, у вас сохраннее, наверное, будет.
- Раз ВЫ уже решили, а Балашов одобрил - иди, Валера. Иди. Куда хочешь иди, хоть в Спартак свой, хоть на хрен!
Нет, нельзя. Ничего нельзя.
- Анатолий Владимирович…
- Пошел вон, Харламов.
И Валера пошел.
***
- Ты только ворота не перепутай. – Весело гоготнули ему в спину, и он нервически весело же гоготнул в ответ. Крутанулся на месте, обводя трибуны пустым взглядом, примеряя себя к этому месту, к этому льду. Не совпадало, как обычно – на несколько небольших мозаичных кубиков, на которых вроде ничего нужного, ясного, правильного, но без них общая картинка теряет и смысл и красоту. – Ты это, на синее ориентируйся, если что.
Но, то ли компас у него сбился, то ли магнитные полюса разом поменялись местами – ориентироваться на что-то, кого-то, кроме человека в сером плаще, напряженно замершего у противоположной кромки поля, у Валеры не получалось.
Полюса поменялись, но магнитное поле земли по-прежнему тянуло его в сторону стылой Антарктиды.
Почему он думал, что станет легче? Легче стало – не сразу, но надолго – три благословенных месяца тренировок и матчей под чужим руководством, и вот, по новой, едва начавшие заживать раны вскрылись, не запачкать бы собой лед.
Красивой игры у него не вышло. Валере казалось, что он просто бестолково мечется по арене, пытаясь выбраться из области притяжения, его личного поражения.
Он принимал передачи и пасовал сам, бодался с Гусем у кромки поля – не так, как раньше, а зло, агрессивно – затаенная обида против доведенного до крайности отчаяния, но к чужим теперь воротам старался с шайбой лишний раз не приближаться.
Плохо старался, видимо, потому как одна из отбитых им по инерции, на рефлексах, вдоль изученной вдоль и поперек траектории передач, все-таки послала шайбу куда нужно.
Трибуны радостно взревели – гол!
Перед глазами зарябила разноцветная толпа вскинувшихся с мест болельщиков, вспышкой отпечатался на сетчатке вскользь брошенный взгляд, полный темного, черного – и Валера вдруг понял, что его сейчас вырвет.
Тарасов его ненавидит. Презирает.
Всего то и нужно было что – несуществующая дача да случайный гол.
Куда уж ему, убогому, туда соваться со своими личными драмами? Испепелил бы на месте, пожалуй.
- Всеволод Михайлович, замену можно? Что-то мне нехорошо, – Валера не просит даже, скулит. Подумают - в челюсть от Гуся словил, ну и пусть думают.
Никого не касается, что и от кого на этом стадионе он словил на самом деле.
Счет на табло обнадеживал: 3-3, пятидесятая минута матча.
- Садись. Хорошо отыграл! Лапин, на лед!
Ничего хорошего, думает Валера. Но тренерам должно быть виднее.
Перебравшись за бортик, он сползает вниз, почти ложиться на скамейку – только чтоб не видеть, не слышать и – вот бы было здорово - не чувствовать тоже.
И на этот раз у него почти получается.
***
Не сезон, мертвое время, даром, что страна большая: ремонты, дачи; загорелые дети с грязными ногами, глухие удары по футбольному мячу, доносящиеся из дворов, палатки со спелыми арбузами, подтаявшее эскимо в потрескавшейся глазури.
Никаких матчей, никаких тренировок – отдыхай и душой и телом.
Хочешь – пей воды в Ессентуках, восполняй минералы, дыши кислородом, а хочешь – пей водку в своей необжитой двушке средь жарой опустошенной Москвы, плавься вместе с асфальтовым покрытием, выдыхай прах и пепел.
Валера выбрал второе.
Где-то к началу лета Ира сдалась окончательно. Собрала вещи после очередной некрасивой, бабской истерики и, вопреки его ожиданиям, аккуратно прикрыла за собой дверь – хлопнуть, видимо, воспитание ей не позволило.
К тому времени Валера почти научился забывать, так что ее уход он воспринял спокойно.
Прикупить лишнюю пару носков возможности ему, слава богу, пока что позволяли – даром, что не в сборной, да и новенькая немецкая стиральная машина существенно облегчала быт.
Мама из дома приносила ему щи в двухлитровых банках – чтобы на дольше хватило, иногда оставалась и готовила на кухне, про запас, но Валера справлялся и без нее, простенький ужин на скорую руку – дело нехитрое.
Ближе к августу принесенные мамой щи неизменно прокисали у него на плите так и нетронутые, а его простенький ужин на скорую руку стал больше напоминать нехитрую закуску к бутылке «Российской».
Спивался Валера аккуратно: отключал телефон, дожидался наступления сгущенных сумерек, закусывал, как полагается, растягивая свои привычные двести грамм до глубокой ночи.
Пил он понемногу – на случай незваных гостей или возобновления тренировок, но часто – считай, каждый день.
Напивался ровно до того состояния, когда переставал себя ненавидеть и начинал жалеть.
Опустошенные бутылки вскоре составили неровный ряд вдоль всей кухонной стенки, и у Валеры все никак не доходили руки, чтобы незаметно вынести их из дома.
Скорее, они меня однажды вынесут, - думал он, с пьяной грустью разглядывая скопившуюся стеклотару.
***
Партийный аквариум переполнен маленькими некрасивыми рыбками с острыми зубами и мертвыми глазами, теми, что зовутся нелепым словом - пиранья.
И ровно в двенадцать у него назначена с ними встреча – на самом дне, в приемной спорткомитета: кто кем отобедает - пока неизвестно, но по всему видно, что по-хорошему у них не получится.
- Нет, так нет! – перед тем как толкнуть двери, оборачивается к нему вдруг Кулагин. – Чего нам рыпаться, у нас и так всего в достатке.
Тарасов кивает - ну да, всего. И все-таки чего-то не хватает - самой малости, нет-нет, да почти склоняющей иногда чашу с его потрепанной гордостью вниз.
Малости с метр восемьдесят ростом - линялый пионерский галстук под кадыком, темная голова, набитая дурью и упрямством по самое не могу.
Но это лишнее, вычеркнутое из памяти, рефлексия не к месту.
- Ну, не знаю, как ты, а я ни разу не был в Монреале.
Пираньи уже собрались, за большим деревянным столом, как им и полагается – выжидают. Одно неверное движение – и придется проститься с мечтой всей его жизни.
Тарасов смело шагает вперед:
- Здравствуйте. Все вроде знакомы, так что без лишних этикетов предлагаю сразу приступить к делу. Я тут набросал примерные списки тех, с кем вижу смысл начинать работу. Буду безмерно благодарен, если мы избежим жаркой полемики на этот счет, и вы одобрите мои кандидатуры. – и кидает в центр стола папки с личными делами хоккеистов.
Все равны как на подбор, с ними дядька Черномор. Вот и посмотрим, кто кого.
Балашов, даже не взглянув на папки, поднимается со своего места:
- Анатолий Владимирович, давайте для начала одобрим вашу кандидатуру. Не один же вы у нас такой единственный на весь Союз.
- Это как вам будет угодно, Эдуард Петрович.
- А нам не надо угождать, Анатолий Владимирович. Мы здесь все собрались ради общего дела, а не ради чьих-либо амбиций.
- Все мои амбиции, Эдуард Петрович, сводятся как раз к тому, чтобы наша сборная одержала победу над сборной Всемирной хоккейной ассоциации, не больше, не меньше.
- Ну, раз так, - театрально разводит руками Балашов. – Просим вас за стол переговоров.
Это не пиранья, понимает Тарасов. Это акула, изголодавшаяся по его крови.
Спустя три часа, вымотанный до предела бесконечными повторяющимися вопросами:
- Вы уверены? А может, все-таки Зимина-Едукова-Маринина лучше? Вы точно уверены? – Тарасов согласен на что угодно, и кого угодно.
- А Харламова куда дели? - Кроме него, разумеется. - За что ж вы так, Анатолий Владимирович, с бывшим-то воспитанником?
Валера. Это имя до сих пор встает у него поперек горла, першит там утренней затяжкой крепких папирос – тех, к которым он пристрастился с прошлого года, обжигает горечью предательства и собственной глупости.
Обманчиво мягкое, с легкостью ложащееся на язык звонкими переливами: Ва-ле-ра.
- Харламов ваш на даче, должно быть, картошку копает. В Семеновском, если не ошибаюсь.
Балашов удивленно вскидывает брови:
- Какая дача, Анатолий Владимирович? У нас половина спорткомитетовских еще не дослужилось до своих обещанных шести соток, а вы – Харламова, да еще и в Семеновское. Так вы его и на Таити может скоро сошлете?
Учуял, вцепился – теперь не оттащить гадину.
Тарасов устало трет лицо: от фамилий, имен и дат рождения все расплывается уже перед глазами.
- Не ерничайте, - просит, взывая к человеческому. - От меня в Спартак так просто не уходят.
- Вон вы что вдруг вспомнить решили!
Не забывал, - про себя поправляет его Тарасов.
- Уходят, Анатолий Владимирович. Бегут, можно сказать, ко мне вот сюда и бегут, со слезами на глазах просят о переводе. А кто я такой, чтобы людей неволить? И раз уж попросили не ерничать, давайте совсем начистоту – вы тиран и деспот, и далеко не всех ваша манера эта устраивает. Харламова не отдам. Пускай едет. Если уж на то пошло: без него и вы не поедете.
- Вот и не поеду! Езжайте сами, Эдуард Петрович. Смотрю, в хоккее вы получше моего разбираетесь.
- Что за детские выходки, Тарасов? – Балашов, испугавшись, как-то разом теряет весь свой настрой. Не ему одному сдалось канадское золото. – Вы не дурите. Ну ушел ваш мальчик в Спартак, так то не про ЦСКА сейчас говорим – о сборной, о гордости национальной.
Ушел мой мальчик, вот и стараюсь больше не дурить – но такое не скажешь, не приведешь в качестве достойной причины, разве что себе самому в момент слабости.
- Толь. – Пихает его в бок локтем Кулагин. – А как же Монреаль?
Тарасов упрямо молчит, но больше не задирается: делайте, что хотите. Не до вас сейчас, не до хоккея.
Дальше говорят еще что-то, долго, скучно – одно и тоже, по делу и без дела. Но все как-то мимо смысла, его понимания.
Со слезами просят о переводе. Вон оно, оказывается, как.
Бегут…
Он бы и сам, может быть, тогда убежал – чтоб не видеть и не слышать, да только куда ему, старому, если вся жизнь уже положена на этот лед, тот самый, что Валера так задорно рассекал своими коньками.
Вздохнув, Тарасов жмурится: а может, не поздно еще? В Чебаркуль тот же самый, добровольная ссылка.
Но какой там Чебаркуль, когда Монреаль на носу.
А как же я, Боря?
Кулагин, приметив его состояние, со свежими силами пускается в бой – обещает Балашову и Харламова, и медали, и славу, советский народ поминает не к месту.
Дерется за тарасовскую заветную мечту, пока он сам думает о другой.
Кроме по-мальчишески грандиозной Канады, была у Анатолия Владимировича еще одна, тайная, по-взрослому лелеемая в редкие минуты откровенности перед собой мечта, из разряда совсем уж несбыточных.
Мечта, метр восемьдесят ростом, линялый пионерский галстук под кадыком, темная голова, набитая дуростью и наглостью по самое не могу.
- Чего же тебе надо было, Валера?
***
- Никак не дозвонимся, Анатолий Владимирович. Может, и впрямь на даче?
Тарасов машет рукой, отвечает нарочно небрежным тоном:
- Адрес давай. Чай, не в Чебаркуль ехать.
За Чебаркулем.
В Канаду им надо, обоим – через не могу, как говорится.
***
Лифт не работает.
Обычная московская девятиэтажка вдруг превращается в его личную Голгофу. Там наверху и спасение его, и погибель, добраться бы только. Достучаться бы только.
«Надо завязывать с этими папиросами», – думает Тарасов, прикуривая из пачки десятую, наверное, за день.
Нервы ни к черту, голова ни к черту, да еще и отдышка теперь эта.
В гулкой подъездной темноте ржавый уголек сигареты мигает крохотным маячком, и приводит он его куда нужно.
Из-за отдышки Тарасов и сам себя чувствует ржавым насквозь, древним, поломанным механизмом, который долгое время верил, что он и впрямь был отлит из золота.
Но золото – обманчивый металл, кому как не ему об этом знать.
Все стены тарасовского кабинета увешаны им – а счастья как не было, так и нет. И не будет, куда уж ему – как говорил Кулагину, в Канаду бы только съездить, а там хоть в отставку подавай.
В Семеновском этом, с несуществующим там Валерой, по грибы да по ягоды в лес ходить.
- Глупости, - сам себя одергивает Тарасов. – Размечтался.
Кое-как отдышавшись, он виновато бросает бычок в лестничный пролет – дальше уже сам, вслепую.
А потом надевает привычную уже маску и уверенно стучит в дверь, цепляя занозы о рассохшееся дерево.
***
Без лишних расспросов – должно быть, соседка опять рублей двадцать до получки занять хочет – Валера открывает дверь.
Только на пороге стоит не соседка, а Тарасов, и пришел он вовсе не за валеркиными деньгами – а снова за его несчастным сердцем.
Тем самым, что только что судорожно пропустило несколько ударов.
- Здорово, Валера, – тон нарочито веселый, словно не было этой обоюдной игры в молчанку на выходах из стадионов и сознательной попытки избежать друг друга любой ценой.
Валера кивает, не доверяя своему голосу.
Потому что ничего здорового в этом нет. Лихорадочный жар и судорожная дрожь, которые одной только водкой и можно унять.
Валеру ведет, назад – к спасительной коридорной стене, в успокаивающий сумрак пустой квартиры.
Он дважды пьян, хоть и успел немного протрезветь после ежевечерней нормы в двести грамм.
- Что за праздник отмечаем?
- Вы пришли, – невпопад отвечает Валера, даже не замечая собственной оговорки.
Тарасов же просто не обращает на нее внимания, сосредоточившись на том, чтобы до конца выдержать этот тон, какой обычно и бывает между бывшими коллегами, друг с другом столкнувшимися нечаянно в переходе метро.
Нерадостная встреча, для обоих. Валера жмется к стенке, словно чудовище им отобедать решило – в глазах страх и паника, такое он умеет различать.
По трещащей на швах броне его сосредоточенности молоточками гремят в голове вопросы: неужели знает? Как только догадался?
Впрочем, несложно ведь было, при определенной сноровке, невесть откуда взявшейся вдруг у двадцатилетнего мальчишки.
И эти понукания его, и разговоры, и апельсины дурацкие в больницу, и покровительство явное - выдавал себя, как школьник ведь, то дергающий соседку за косички, то таскающий портфель ей до дома.
- Пришел. В Канаду тебя звать буду. Партия сказала надо, хоккеист ответил – есть!
Валера наконец находит в себе силы оттолкнуться от стены: машет куда-то в сторону комнаты.
- Вы проходите. Чай будете?
- Я тебе Канаду предлагаю, а ты мне – чай. Валер, ты чего? На долгие уговоры напрашиваешься? Это тебе не ко мне, я такое не умею.
Это вы напрашиваетесь, Анатолий Валерьевич – вдруг думается Харламову. Стоите тут в своем сером плаще, раскрасневшийся, по-плохому веселый и напрашиваетесь, сами только не знаете на что.
- Я сейчас. Вы проходите.
И, правда, к черту чай. Все равно не поможет – разве что головой под холодную струю, а лучше – на плаху, может хоть так перестанут в мозгу коротить оплавившиеся контакты.
После пяти минут в ванной ему становится легче.
Он почти знает, что говорить, как отвечать, главное – осталось вспомнить как дышать: ровно и не сбиваясь на судорожное «ах!» тургеневских барышень.
Валера дергает щеколду на себя, отмечая, что руки почти перестали дрожать.
- Это что еще за хрень такая? – раздосадовано, зло спрашивает у него Тарасов, стоя посреди кухни.
- Водка. Хорошая. – словно оправдываясь, отвечает Валера. – Я же в комнату вас звал, Анатолий Владимирович.
- Вижу, что хорошая. – Тарасов смотрит вполоборота, поглощая собой все небольшой пространство разом, и Валера не знает, что делать – то ли протиснуться мимо, за стол, то ли и впрямь ретироваться в комнату, оставив того наедине со стеклянной шеренгой, немым доказательством его болезни. – Кто ж дерьмо в таких количествах пить будет? Харламов, ты вот что мне скажи – это вообще откуда? Знаю, что из магазина, с ликероводочного, но почто тебе водка-то сдалась? Или ты так все дачу свою несуществующую обмываешь?
Валере требуется немного времени, чтобы понять:
- Откуда только узнали?
Тарасов щурится, резко вдруг поворачивается, словно собирается сделать подсечку:
- От Балашова твоего и узнал. Может, и от тебя чего узнаю?
- Нет, – хмельная тяжесть вновь медленно оседает в голове густым туманом. – Не узнаете. Вы идите, не хочу я в Канаду, чего я там не видел.
Тарасов долго смотрит на него, словно что-то там для себя решает, примеряясь с Валериным упрямством:
- А если с Бобровым – поедешь?
И против воли у Валеры вырывается, старое еще, дотарасовское:
- Поеду!
Куда скажете поеду.
Тарасов тянет к нему руку, словно замах пытается сдержать, и Валера, испуганно вздрогнув, снова шарахается в сторону.
Ну, точно, не хоккеист, а тургеневская барышня.
Они оба замирают, пытаясь скрыть свой страх, один на двоих:
Теперь он все знает.
Валера давится горечью этого осознания, в глазах щиплет – от стыда и собственной беспомощности. Стыдно, Господи, как же стыдно!
Знает, он все знает. Про его грязные секреты и фантазии о тренировках один на один и наполненных молочным паром душевых.
Знает-знает-знает – головой об стену.
- Ты только скажи мне, почему? Неужто и впрямь, затиранил?
- Наоборот. – коротко отвечает Валера, на секунду отлепив свой затылок от стены. А потом, обреченно так добавляет, подписывая себе и смертный приговор, и индульгенцию разом: – Не притворяйтесь, понял я уже. А если вам действительно интересно: мне противно было, постоянно.
Но Тарасову не интересно.
Все его силы уходят на то, чтобы остаться – хотя бы - сейчас с Валерой, не выбежать из квартиры в поисках ближайшей рюмочной.
Он прячет ладони в карманах и как-то отрешенно говорит в потолок - совсем не то, чего все эти годы ожидал услышать Валера:
- Я же тебя пальцем не тронул, Харламов. И не трону, не бойся. Ты себе не воображай лишнего: хочу – да, но не буду. Подсудное дело, да и я не тот юноша бледный, что со взором горящим. Не просил и не буду, и в ноги тебе со своими признаньями кидаться не стану. Валера, ну. Что ты, до конца жизни от меня бегать собрался?
«О чем он?» – мечется у Валеры испуганная мысль.
Он машет головой – капли с мокрой челки летят на отворот воротника тарасовского серого плаща, впитываются в ткань темными пятнами. От мельтешения перед глазами вдруг делается дурно – но только на секунду.
Уже в следующую – его голова вдруг становится большим воздушным шариком, наполненным гелием, ярким, бестолково тянущимся к солнцу.
- Анатолий Владимирович.
Но Тарасова уже не заткнуть, у того, понимает Валера, видимо тоже что-то наболело, только не ожогами, как у него, а нарывами:
- … не лез к тебе со своими… чувствами, как только догадался-то? Я человек взрослый, знаю – что можно, а чего и представить себе нельзя. А ты, блин… Харламов, как гимназистка какая.
А я и того хуже.
Тарасов тянется за стаканом, по капле сливает остатки себе в рот – на языке становится горько, противно.
- АнатольВладимирыч. – снова, без результата.
- Такой шанс – раз в жизни выпадает. А тебе повезло – дважды вот выпал. Не можешь – тут он сбивается на полуфразе, наконец смотрит на Валеру – словно прося долгим печальным взглядом: останови меня, Харламов, прекрати мое унижение.- ты меня терпеть, противно тебе – не поеду я, Бобров, чай, и без меня справится.
Вот так и бывает, что сам, добровольно и синицу с рук выпустишь, и от журавля в небе отвернешься.
- Понимаю я все, неестественно, аморально – что там еще в медицинских учебниках по этому поводу пишут? Только ты давай, бери себя в руки, и с этим ликероводочным делом завязывай, пока еще не поздно… Не надоело жертву-то из себя делать, Чебаркуль? – жестко заканчивает свою исповедь Тарасов. И гадливо кидает граненый стакан в раковину, только что осознав его присутствие в своей руке.
В раковине что-то разбивается, тоненько звякает стекло, и Валере кажется это хорошим знаком, к счастью.
Потому как что-то разбивается, а что-то, наоборот, только начинает собираться из стеклянной пыли, в которую они с таким остервенением перемалывали друг друга последние полгода.
- Толя, – от непривычного, требовательного даже звука своего имени, Тарасов осекается, обмякает как-то разом, словно до этого на ниточках перед Валерой прыгал, а те оборвались все разом. Почти по-старчески облокачивается о стол – сгорбленная фигура, поникшие плечи, голова опущена взглядом в пол, так что хрен разберешь, что там на этом обычно яростно-бесстрасном лице отражается; вытирает манжетой выступившую на лбу испарину.
- Валер, мне жалости твоей тоже не надо. Я и сам себя не жалею, и тебе не советую.
- Так меня хоть тогда пожалейте. – просит Валера, пытаясь почувствовать отклик, найти щель, через которую можно будет просочиться дальше под кожу. – Толя. Вы все…правильно…сказали – Тарасов кивает его словам, словно то ли кланяется в попытке получить прощение, то ли гвозди в крышку гроба своим железным лбом заколачивает. – Только я про себя говорил. Это, наверное, что-то меняет?
Валера подается вперед – наугад: да, он слушал и да, он услышал, но, нет, он пока еще не поверил – ни единому его слову не верил, и себе тоже - с приставкой «не».
Цепляется за напряженные предплечья, привлекая к себе. От счастья, разноцветным желе,
уже колыхающегося где-то в районе грудины, его колени дрожат, как будто первый раз на лед вышел и сейчас упадет - уже падает, привет земля!
Одна голова-воздущный шарик пока еще и держит его на ногах.
Валера носом прижимается куда-то к шее – и всем остальным, собой тоже прижимается. От Тарасова остро пахнет потом, папиросным дымом и одеколоном. Такой продается в любых промтоварах, половина Москвы пахнет также, но Валера сразу отчего-то принимает этот запах за личный, присущий одному только Тарасову…
Из-за этого запаха, крепкого, терпкого, нужные слова даются ему тяжело:
- Ладно, я дурак, молодой. А ты что же? Откуда ж мне знать было, если ты всегда как ледяная глыба. Я думал – не поймешь. Хорошо, если просто прогонишь, оттолкнешь.
Ты ж для меня не просто там… какой-то юноша этот со взором. Тренер, кумир, считай.
Я ж из кожи вон лез, и обратно залезал, чтобы по новой, если тебе надо – а тебе и не надо было. Забивай шайбы в ворота да ногу свою береги. Знаешь, мне как противно было? Словно, задумал что-то мерзкое и только и осталось, что дождаться момента. Мне когда совсем уж невмоготу стало – я ушел, чтоб не марался ты об эту грязь.
Тарасов слушает его молча, замерев, почти не дыша, выпуская воздух из легких по специальной дыхательной гимнастике, потому что этот сбивчивый шепот, щекочущий ему шею и без того на самой грани слышимости – и за гранью его восприятия.
- Все, Валера. – и прежде чем, Валера успевает что-то там себе надумать, добавляет: - Ты спрашивал, меняет ли это что-то. Все меняет.
Ему по-прежнему тяжело: неловкость между ними никуда не девается, не растворяется волшебным образом под звук первых ответных признаний. И ответственность, кто же у него ее заберет? Куда он скинет этот ненужный багаж в разговоре?
Но, несмотря на это, он находит в себе силы прижаться губами к мокрому виску, разрешает себе побыть немножко счастливым.
- Как же я ошибался в тебе, Харламов. И в себе тоже ошибался, думал не стоит оно того. Себя мучил, тебя изводил.
- Это ничего, Анатолий Владимирович. Хоккеисты – крепкий народ. – Валера сжимает губы, словно хочет сказать что-то еще, – Тарасов не видит этого, чувствует – собой ощущает.
Валере и впрямь нужно сказать еще что-то, что-то на пару монологов, длиною в ночь каждый, но сейчас, в этот конкретный момент времени, на этом пространстве метр на метр, поделенном на двоих, ему почти хватает и этого. И всю жизнь будет хватать, всю жизнь с поправкой на «почти».
- Давайте мы еще так немного постоим?
- Давай постоим, Валера, – Тарасов несмело проводит ладонями по его спине, привлекая еще ближе, прижимается щекой к щеке. – А потом в Канаду полетим. Вместе.
Конец.
И как хорошо, что ХЭ, а то я уже всхлипывать начала) Спасибо огромное
Но, несмотря на это, он находит в себе силы прижаться губами к мокрому виску, разрешает себе побыть немножко счастливым.
- Давайте мы еще так немного постоим? - Давай постоим, Валера, – Тарасов несмело проводит ладонями по его спине, привлекая еще ближе, прижимается щекой к щеке. – А потом в Канаду полетим. Вместе.
Академия Астрологии, очень приятно, что это один из ваших любимых фиков.
Fenrira Grey, зря беспокоились, я тру- фанат ХЭ во чтобы то ни стало! Спасибо, что читали!
Эдема, зефирки! котята! пони!радуга! Как же я люблю местных читателей
Amady,
Привет! Это Синдром, помнишь меня? Мы славно тогда упоролись по "Хроническим болям" и "ну не дурак ли я".
Лая, Пожалуйста!
феюбету?нет, но тут его просто так хотелось, так жалко было обоих)
пишите еще! пишите юсссссст и стрррадания, но с хэ-сахарной ватой-северным сиянием любви)))
- ищу бету - ищу афтора!
и я тоже надеюсь, что фандом еще оживет, а то слишком краткосрочный он получился(
оу, это же формула идеального для меня фанфика! Так что да, буду писать!
Эдема, да ладно, так тогда поищу. Но спасибо за совет.
Майский_Снег,
Amady, *ушел в неконтролируемый приступ щастья*
ыыыыыы, таки да! Тоже была приятно удивлена, что ты все еще здесь!
John Keats, У вас необычные сравнения и образы, весьма смелые, даже на первых абзацах мне показалось, что дальше не пойдет, не смогу читать, я иногда и впрямь мудрю с метафорами, очень сложно сесть и стоп себе подумать. Рада, что продолжили чтение и что в итоге фик понравился :3
Sandy_Martin, и я тоже надеюсь, что фандом еще оживет, а то слишком краткосрочный он получился(
Да, блин! *__* Печаль и боль! В целом, конечно, понятно, что истории по этим персам весьма ограничены в сюжетных ходах, да и фб невовремя так началась....но хочется, чтобы упоротость по зефиру продолжилась.