20:40 

девочка Ив
LLAP
Название: Мозаика
Автор: девочка Ив, Невеста Роз
Пейринг: Тарасов/Харламов, упоминается Тарасов/Витя Балашов
Фандом: Легенда № 17
Категория: слэш
Жанр: юст
Размер: миди, 6 674 слова.
Рейтинг: R
Размещение: с указанием авторов
Примечание: Это не РПС, а текст по конкретному фильму. Все сходства с реальными людьми — случайность.
Предупреждения: Олдскул, то есть все, как надо: у авторов, как и положено, кинк на курсиве и тире.
Вместо саммари: Валера хочет прыгнуть в это с головой, разрушить жизнь их обоих, свою жизнь разрушить, но уже плевать, плевать, потому что он сам не сможет уже остановиться. Не сможет успокоиться, зная, что Валера — такой. Горячий песок и камни. Испания.

Часть I.

Этот мальчишка заставляет сердце биться об ребра со всей силы. Кажется, что выскочит из груди это глупое старое сердце.

Вот, прямо сейчас.

— Ну, как? — спрашивает Боря, и Тарасов хмурится и отводит взгляд.

Кулагин слишком хорошо его знает. Слишком хорошо знает, каким взглядом он смотрел тогда, годы назад, вечность назад, на Витю. Тарасов смаргивает, отгоняя наваждение. Может быть, просто похож. Мальчишка просто похож на младшего Балашова, разве что существенно более наглый.

Повторения той истории допустить нельзя, ни в коем случае нельзя дать такому случиться: Тарасов слишком хорошо помнит, что стало с Витей. С этим солнечным мальчиком с пшеничными волосами. Сгубил, жизнь сломал — и он никогда не сможет простить себе это.

И выход-то здесь только один. Отправить его подальше, как можно дальше отсюда.

Прошибает неожиданно знакомым страхом. Что будет, если Валера Харламов останется в Москве... на этом стадионе? В этой команде?

Тарасов смаргивает снова, решение приходит само собой. Альферу нужен форвард, он говорил об этом при их прошлой встрече. Возможно, получится договориться.

***

В «Звезде» Харламов забивает. Шутка ли — 34 шайбы за сезон.

Игру со «Звездой» Тарасов ждет совсем спокойно. Наверняка тогда, полтора года назад, ему просто показалось, не могло же...

Но едва он видит Харламова на льду, все мысли о покое как ветром сдувает. Не прошло, не отболело. Потрясающий игрок, невероятный, и взгляд этот из-под мокрой челки...

Тарасов сглатывает. Он слишком часто вспоминал Харламова за прошедшее время, и сейчас легче не становится. Совсем.

Забить в себе эмоции, взять себя в руки. Это то, что он должен сделать ради ЦСКА, ради хоккея. Харламов хороший игрок, он нужен ЦСКА и сборной, значит, нужен Тарасову.

Он говорит с Альфером минут пятнадцать: резко и командным тоном, как и всегда, и Владимир не может ему сопротивляться.

Игрок Валерий Харламов перебирается в Москву.

Когда он заявляется на стадион вместе с Гуськовым, брови Тарасова невольно ползут вверх. Все такой же наглый и такой… солнечный, что приходится вцепиться в бортик, намеренно медленно сжать и разжать пальцы, чтобы выбросить из головы то – другое — солнечное лицо.

На тренировках Тарасов оставляет Харламова сидеть на трибуне не только из воспитательных соображений. На самом деле — совсем не из них. Он просто видеть не может его перед собой, и гораздо проще взять в команду Гуськова. Гусь — талантливый парень. А Валера…

Тарасов сглатывает, даже мысленно произнося его имя.

Не так, неправильно.

Харламов.

А Харламов еще на скамейке посидит.

Отправляя мальчика на шайбовый обстрел, Тарасов каждую секунду уверен, что тот не испугается, не откажется и не сбежит. И впервые в жизни Тарасов чувствует себя тренером рядом с ним. Только тренером — рядом с талантливым игроком. Его можно взять в команду, теперь — можно. Стена сломалась, и сейчас Тарасов наконец-то может тренировать его, может сделать из мальчишки чемпиона.

После тренировки он поднимается к ним в раздевалку. Большая часть уже, конечно, разошлась, но Харламов пока не выходил, и Тарасов хочет сам, лично, позвать его на тренировку.

— ...сам уже играть не может, вот и наслаждается! Пень обоссаный!

Тарасов врастает в пол прямо перед душевой. Смотрит на мокрого, взъерошенного после душа, Харламова несколько секунд, потом разворачивается на каблуках и молча выходит.

Пусть Кулагин со своим подопечным разговаривает, с него — довольно.

Кулаки снова сжимаются и разжимаются — и снова медленно, как тогда. Будто надо доказать себе, что все под контролем. Надо… Кому надо?

И только сидя уже у себя в кабинете, Тарасов понимает, что это все — к лучшему, потому что если Харламов ненавидит его — так будет проще. Гораздо проще — ничего никогда не будет. И в таком случае свои стыдные, больные чувства можно держать при себе, затолкать вглубь сознания и никогда никому не показывать.

Но Кулагин так посмотрел, будто все знает. Конечно, знает, все же двадцать лет они вместе...

Тарасов прикрывает глаза, до боли сжимая пальцами карандаш.

Боре можно доверять, и, конечно же, он никогда никому и словом не обмолвится, но… Но тот факт, что Боря видит… Значит, есть что-то. Что-то, что контролировать сейчас нельзя, и карандаш ломается в руке, когда дверь приоткрывается, и в дверном проеме показывается голова Харламова.

— Анатолий Владимирович...

Невовремя. Как же все невовремя!

— Чего тебе? Домой иди, Харламов.

Усталость накатывает волнами. Не хочется этого разговора. Или… не разговора хочется. А, все одно!

— Я... извиниться хотел, Анатолий Владимирович, я не имел в виду...

Конечно, не имел. Конечно, извиниться. Чего еще ждать-то? Принять и простить? Отпустить грехи? А ему самому кто отпустит?

— Что я пень обоссаный? — Тарасов встает, подходит к секретеру и долго ищет на нем новый карандаш: в основном для того, чтобы к Валере лицом не поворачиваться. — Что ненавидишь меня? Мне все равно, Харламов, лишь бы ты играл нормально. А вот эти переживания свои оставь для поклонниц, меня они мало интересуют.

Теперь, наконец, он может заставить себя повернуться к нему лицом, но взгляд у Харламова неожиданно почти по-детски несчастный.

Вот еще не хватало… Успокаивать его, что ли?

Тарасову на мгновение становится почти весело. А ведь только что был просто обоссаным пнем!

— Пожалуйста, выслушайте меня, — голос Харламова звучит неожиданно твердо и упрямо, совсем не под стать такому взгляду. Он явно дожидается от Тарасова кивка, чтобы продолжить: — Я правда не думаю о вас так. Я не рвался бы так в ЦСКА, если бы думал... — он медлит, касается пальцами деревянной полки, на которой громоздятся кубки и рамки с фотографиями, ведет указательным вдоль. — Вы лучший в мире тренер. Просто... хотел, чтобы вы знали.

Он опускает глаза и шагает обратно к двери, а Тарасов морщится, выдыхая.

Даже жаль, что Харламов его не ненавидит. Насколько легче было бы, если б да. Насколько... Но в груди теплеет против воли, даже как будто становится проще дышать.

— Иди домой, Валера, — говорит Тарасов уже чуть мягче. — Я знаю, почему ты так сказал. Все в порядке. Иди.

Он почти падает обратно в кресло, едва за Харламовым захлопывается дверь. Закрывает глаза и дышит медленно, восстанавливая равновесие. Успокаивая сердце. Заставляя себя не думать, что можно было сказать что-то другое.

Валера.

Валера…

Он пару раз произносит его имя – одними губами. Словно привыкает к чему-то.

Валера совершенно не похож на Витю. Ничем.

Но от этого совсем не становится легче.

***

Легче не становится. Становится только хуже с каждым днем, если честно. Это как болезнь, и она ему совсем не по возрасту. Нельзя так о нем, только не о нем. За себя Тарасов не боится — просто здравым умом понимает, что если даст себе волю, все обязательно кончится плохо. Либо Харламов заложит его в спорткомитете и растреплет Балашову или кому-то там еще, либо... если не испугается, не расскажет, если вдруг есть хоть какой-то шанс, что он — тоже

Это катастрофа.

Он слишком хорошо помнит, что стало с Витей, что с ними сделали, что он с Витей сделал. Каким он был, когда они последний раз виделись, как смотрел, и столько боли...

Тарасов сглатывает, отгоняя ненужные воспоминания. Он уже разрушил жизнь одному мальчишке и не хочет рушить ее второму. Достаточно разрушений на его совести.

А Харламов будто издевается, мелькает все чаще, не пропускает ни одних командных посиделок. Садится рядом и все смотрит, смотрит восторженным щенком. Хочется его потянуть к себе за запястья, вжать в стену и поцеловать эти полные яркие губы. Закрыть глаза. Перевести дыхание.

Два-три-четыре.

Выдох.

Что он, в самом-то деле! Собраться! Немедленно собраться!

Когда они едут из Москвы в Ленинград, Тарасов даже рад, что они с Кулагиным в купе вдвоем. И когда Боря зовет в вагон-ресторан, отказаться — единственный разумный вариант, приемлемый для взрослого разумного человека. А он, конечно же, такой.

— Посижу один, почитаю. Пригляди там за этими обормотами, им все же играть послезавтра, — просит Тарасов, вытаскивая книгу. Слишком много они ездят последнее время, слишком часто Харламов рядом. Этот мальчишка с каждым днем все сильнее сводит его с ума, и хотя бы вне тренировок Тарасов может позволить себе его не видеть.

Он увлечен чтением и совсем не обращает внимания на то, что дверь купе открывается. Вскидывает голову только, когда слышит:

— Анатолий Владимирович...

— Харламов.

Как констатация факта. Даже не раздраженно. Скорее… обреченно. Чему быть, тому не миновать, что ли? Нет, так не пойдет. Не пройдет! Взрослый разумный человек — напоминать себе об этом чаще!

Тарасов откладывает книгу и наклоняет голову. У Валеры — Харламова! — через руку переброшена кулагинская красная куртка.

— Ты чего не в ресторане, со всеми?

Он ведь может поддержать простой, обычный разговор. Ничего сложного в этом нет. И сердце у него бьется, как надо. Не девочка ведь на первом свидании.

— Да устал что-то... — Харламов трет лоб пальцами, но быстро отбрасывает руку. — Вот, Борис Палыч попросил куртку его забросить по пути.

Он берет вешалку, висящую над кулагинской полкой, куртку на нее вешает как-то медленно и неловко, будто хочет задержаться здесь еще немного.

Уходи уже, уходи, уходи.

Тарасов смотрит и почти не видит.

Уходи-уходи!

Куртка идеально ровно висит на плечиках, но Харламов определенно медлит, и Тарасов это замечает, и приходится все-таки спрашивать:

— Поговорить хотел, Харламов?

А его-то кто спросит, хочет ли он говорить…

— А можно?

Харламов приободряется, глаза поблескивают. Оживает за секунду — а до этого чисто побитый щенок что-то поскуливал невнятно.

— Можно-то можно, но ты ж устал, — напоминает Тарасов с улыбкой.

— Все равно не заснуть, — как будто бы извиняющимся тоном говорит Харламов.

Тарасов не сбивает его, ждет, попутно зачем-то — зачем, зачем?! — указывая на место напротив, и Харламов опускается, только тогда продолжая говорить, и голос его напряжен почти до звона:

— Сижу и стоп себе думаю, не дурак ли я?

— Ты чего, Валер? — Тарасов подается вперед, упираясь ладонями в столик. Он сам не понимает, как имя слетает с его губ. Слишком интимно, особенно сейчас, особенно таким тоном. И что вообще Харламов пытается ему сказать? Заподозрил что-то? Почувствовал?

Тарасов не понимает, сглатывает и ждет. Вероятно, придется очень много врать сегодня.

Вот теперь сердце пускается в бег — да еще какой! Так бы и выпрыгнуть вместе с ним из вагона, и… Стоп. С кем прыгать-то? С сердцем? Или?..

Харламов поднимает взгляд, как-то моментально свежеет, будто груз у него с плеч падает. Словно почуял в интонации эту перемену, как будто тоже теперь знает для себя что-то.

Тарасов ждет. Что ему остается, кроме как ждать? Снова и снова.

И тогда Харламов тоже подается вперед, накрывает ладонью его напряженную руку.

— Простите меня.

Тарасов ничего спросить даже не успевает, он просто чувствует обжигающе-горячие мальчишеские губы на своих — сомкнутых и узких. И то, что он от удивления открывает рот, очевидно, расценивается Харламовым как согласие, и Тарасов обнаруживает себя прижатым к нему.

Харламов на полу перед ним, между ними больше нет столика.

Это все, что Тарасов успевает мысленно для себя отметить, прежде чем оттолкнуть его изо всех сил, так, что Харламов, падая, сшибает на пол сумку Кулагина.

— Ты... Харламов... охерел?! — выдыхает он, жадно глотая воздух.

Не получается. Возмущенный голос у него не получается, слишком горят губы от этого поцелуя, слишком все нелепо, неправильно и так верно, что темно в глазах, сердце бьется, как сумасшедшее, и Тарасов не может, просто не может сдержаться, когда Харламов, не выпрямляя спины, пытается выйти — вывалиться — в коридор.

— Стоять.

Как-то совершенно неожиданно удается совладать с голосом, удается заставить его остановиться.

— Дверь закрой. И сейчас же объясни, что это, твою мать, такое было!

Харламов стоит. Стоит, привалившись к двери и закрыв глаза, и Тарасов не может поверить, что он пришел к нему за этим.

Зачем пришел, Ва-ле-ра?

Только бы не вслух, не теми же словами, что бьются в висках и готовы скользнуть на язык. Говори уже что-нибудь, говори...

Тарасов просто не может перестать думать о нем, о его руке, с такой силой сжимавшей запястье, об этих невероятных губах, которые...

Все еще молчит.

— Харламов!.. — видя, как тот вздрагивает — почти затравленно — Тарасов выдыхает.

Ладно, он просто не может по-другому. Просто совсем по-другому не может.

Валера.

Это явно лучше, потому что Харламов как будто бы светлеет лицом: все еще не улыбается, конечно, но уже вряд ли хочет так же сильно исчезнуть за дверью, как пять секунд назад.

Хотя исчезнуть за дверью — не такая плохая идея.

— Валера, ты хочешь на Урал опять уехать? Или в Сибирь?

Уехать и не вернуться, потому что такие, как они, не возвращаются. Некуда возвращаться. Не к кому. Если огласка — то никто обратно не примет.

Все это бред, бред, все это не может быть — так. Просто не может быть.

— Ты знаешь, что будет, Валера? Сто двадцать первая статья, тюрьма, Валера!

За себя Тарасов не боится: что ему, матерому волку, ссылки да тюрьмы? А этот-то, молодой да горячий — с ним что сделают? Сломают, добьют, пустят по миру. Куда он денется?

Тарасов не хочет брать себе еще один грех — но не поздно ли? Допустил ведь, показал, что можно. А если бы жестче? Сам бы сломал, может. Не к лучшему ли? Как знать…

— Тюрьма! — повторяет он с нажимом, надеясь и не надеясь одновременно, что страшное слово дойдет до Харламова, пустит корни где-нибудь внутри, осядет пониманием. И дрожью отдается в животе: если поймет, если примет — что тогда? Губы-то были, поцелуй-то был. И захочешь — не забудешь.

За что ж ему все это!

Но Харламов его будто слышит и не слушает, отказывается понимать, зато читает между строк и смотрит своими сверкающими глазами — прямо в душу.

— Я бы жить не смог, если бы не узнал! А вы же ответили мне!

Ответил?

Тарасов не помнит, вообще ничего не помнит с того момента, как почувствовал вкус этих губ. Ответил — и теперь им вместе гореть в этом аду.

— Ты меня слушаешь вообще, Валера?! — он тоже встает, потому что смотреть на Харламова снизу вверх просто невыносимо. Ни шанса убедить в чем-то.

— Ты себя погубишь, Валера. Мне то что, я уже жизнь прожил, а тебе двадцать два года, Валера.

И снова, и снова — по имени. Как ножом по венам — то ли себе, то ли ему. А может, обоим сразу. И сладко, и горько, и все сразу — ничего по отдельности.

Вместо ответа Харламов снова тянет его к себе, целует жадно. Почуял слабину, почувствовал, что никак не выходит с ним справиться, и в этот раз Тарасов не находит в себе силы оттолкнуть его, вообще ни на что в себе сил не находит. Ему много лет, ему совсем плевать, что будет с ним самим, и слишком давно он думает о Валере, представляет, как целует его и мысли не допуская, что такое вообще возможно.

— Скажи, что ты хорошо подумал об этом, — просит Тарасов, сам не понимая, как только у него получается сделать голос не умоляющим.

Еще минуту назад мог. Мог кричать, требовать, настаивать — может и сейчас, конечно. Но интонации выдадут — с головой.

— Не могу, — Валера качает головой, не разжимая объятий, не позволяя отстраниться, и Тарасов впервые чувствует на себе его силу. — Я вообще об этом не думал. И не хочу. Не могу ни о чем думать, кроме вас.

И снова целует, черт возьми, снова целует, и его раскаленное тело ощущается так четко, даже когда они оба [еще] одеты. Тарасов с трудом находит в себе силы, чтобы в очередной раз отстраниться, губы горят, он возбужден почти до боли, но дверь может открыться в любой момент.

Сдался. Сдался почти без боя. И не жалеет об этом. Потом станет жалеть — обязательно, он себя знает. Но сейчас — нет. Сейчас пусть так, как есть.

— Дай сюда подстаканник.

Валера хмурится, не понимая. Не знает, что ли? На поездах не ездил?

— Чего?

— Подстаканник. Дай сюда, — повторяет Тарасов.

Когда Валера, наконец, слушается, он вставляет подстаканник, идеально подходящий по форме к ручке, и теперь никто не откроет дверь снаружи. Сзади раздается почти стон, и Тарасов резко разворачивается: Валера сжимает себя через брюки. Не стесняясь, черт возьми, совершенно не стесняясь!

Возбуждение теперь захлестывает с головой, все, что Тарасов может сделать, это только вновь впиться в губы Валеры своими, прикусить нижнюю, глотая чужой стон, развернуть его к себе спиной так, что Валера хватается ладонями за столик. Каждую секунду кажется, что сейчас он передумает, сейчас оттолкнет и выйдет за дверь, чтобы никогда больше не вернуться. Но Валера все еще здесь, для него, и Тарасов прижимается к нему пахом, закрывая глаза.

Пять-шесть-семь.

В голове стучит, между ног стучит, поезд стучит, и все это сливается, вибрирует, шатается, мир шатается, и хочется упасть, и подмять под себя — а может, пустить сверху, разрешить, позволить.

Тарасов жмурится, мотая головой.

Нельзя так сразу, выждать минуту, хорошо…

У Валеры голая спина — когда успел? — и Тарасов ведет по ней неверной ладонью, зачем-то считает родинки, а потом на мгновение прижимается губами к левой лопатке. Валера вздрагивает и прогибается, выдыхает что-то невнятное.

Ждет.

Тарасов лезет в карман, достает жестянку, почти наощупь скручивает крышку, которая тут же падает на пол, катится куда-то в сторону; скользит пальцами под, а потом — в него, Валеру, под очередной едва различимый за стуком колес стон.

Ничего не спросил — первый-не первый, больно-не больно. Не до разговоров, не до чего. Только колеса стучат где-то далеко, и дыхание сплетается-свивается, и дерганые движения — хаотичные, неглубокие. Выдержки не хватает, дыхание не хватает, ничего не хватает.

Капля пота срывается с подбородка, падает Валере между лопаток, течет вниз по позвоночнику.

— Валера...

— Пожалуйста....

Пожалуйста — что? Но он не может спросить, вообще ничего сказать не может, он и остановиться никак бы не смог.

Они оба тяжело дышат, а Тарасову кажется, что его больное, расколотое надвое, сердце наконец должно остановиться сейчас — совсем. Он застегивает брюки и почти падает на свою полку, но Валера подхватывает его под руку, садится рядом, упирается лбом в плечо. У него мокрые взъерошенные волосы, и хочется их пригладить.

— Узнал, что хотел? — хрипло спрашивает Тарасов, силой заставляя себя опустить руку.

— Почти... — Валера улыбается уголками губ, касается пальцами его щеки, и прикосновение — будто прохладный бриз среди раскаленного лета. — Я не хочу, чтобы это был единственный... Я не это хотел. Не только это.

Он путается в словах, едва ли не краснеет — и это после всего! — и замолкает почти виновато.

Тарасов закрывает глаза. Он уже может дышать — и может думать.

Валера хочет прыгнуть в это с головой, разрушить жизнь их обоих, свою жизнь разрушить, но уже плевать, плевать, потому что он сам не сможет уже остановиться. Не сможет успокоиться, зная, что Валера — такой. Горячий песок и камни. Испания.

— Валера, говорю первый и последний раз, — Тарасов медлит, глядя на темные волосы, на эту мягкую улыбку, и сам улыбается невольно. — Я — тоже.

В груди растекается мягкое тепло, будто он выпил водки после прогулки на морозе.

Валера все еще обнимает его, и ничего лучше не могло бы быть вовсе.

И Витю Балашова он больше не вспоминает.

***

Это оглушает сначала, словно удар по голове, словно фашистский разряд, разорванный в десятке метров от.

«Вы вообще в курсе, что...», «моральный климат…», «связи…», «у вас же под носом...».

Невероятных усилий стоит не вздрогнуть, продолжить смотреть на Балашова точно также, чуть наклонив голову вперед. Выдержка пока не изменяет. Откуда он может знать? Как он может знать про Валеру?

— Вы что, можете назвать конкретные фамилии?

Тарасов щурится, словно с презрением, но на самом деле глаза застит туман. Голос верно служит ему, не подводит в самый важный момент, и удается сохранить тон. Тон, который нужен для того, чтобы спасти сейчас их обоих.

— Молодые игроки жалуются, что уверенность в себе теряют.

— У вас есть доказательства? Обвинения серьезные, Эдуард Михайлович.

Тарасов постукивает пальцами по столу и продолжает щуриться. Это не нравится Балашову: его прищур, его тон. Но уж как есть. Или он думал, что прогибаться будут? На колени встанут? Умолять начнут?

— Есть.

Рубашка прилипает к спине. Не может быть такого, чтобы Валера проболтался. Не Балашову, но кому-нибудь... Или… может?

— Ну, так представьте! — Тарасов, наконец, выходит из себя, но, вероятно, здесь вспылил бы и невиновный.

А он — виновен по всем статьям. Сто двадцать первая — обоим, никакого хоккея больше никогда, ни-че-го больше.

Туман становится гуще, и хорошо, что никто, кроме Тарасова, его не видит.

— Представим, — соглашается Балашов покладисто. И улыбается — ядовито так. Не человек — ехидна. Только таких и набирают. Таких, которым все равно, которым важнее бумажки и неведомые нормы. А люди — расчетные единицы, ими можно жертвовать в угоду системы.

Значит ли это, что у него есть доказательства? Значит ли это, что заслуженный мастер спорта Валере не просто так достался, что они копают под них сейчас? И Балашов уж раскопает, как пить дать. У него наметан глаз, и больше всего Тарасову хочется сейчас разбить ему лицо в кровь.

Они обязаны остановиться. Он сможет вытерпеть что угодно, но если Валера окажется в тюрьме, в большой хоккей он не вернется никогда. Он все знает слишком хорошо. От трех месяцев до пяти лет. И все узнают. Это крест — на карьере, на жизни крест, ему даже детей тренировать будет нельзя. Тарасов бы перебился, обошелся без этого всего, но Валера не должен.

Только остановиться. Только остановиться, и, если им повезет, Балашов никогда ничего не докажет. Про Витю он не сможет сказать.

Решение — единственное, и от него разлетается на куски сердце, колет изнутри, режет легкие, и дышать становится почти невозможно. Слишком много счастья ему отсыпали, это время с Валерой — слишком хорошо, чтобы длиться еще дольше. Они должны ехать в Канаду, они оба. Хотя бы Валера. И Тарасов готов сделать для этого что угодно.

Он сделает.

Часть II.

Это время — лучшее, что случалось с ним. Валере даже кажется, что теперь он играет лучше. Ожидание было вознаграждено на славу, и Валера каждый день готов был благодарить Кулагина за просьбу занести куртку в то купе.

Обычно он сам приходил к Тарасову, иногда — наоборот. Чаще они просто оставались в его кабинете, когда стадион пустой, когда можно не сдерживать стонов, любить друг друга ночи напролет.

Валера так и не говорил этого. Просто не знает почему-то, как сказать.

«Люблю тебя»?

«Люблю вас»?

Все звучит до ужаса нелепо, к тому же они оба привыкли ориентироваться на действия, а не слова. Тарасов говорит так даже на тренировках...

Действия — то, как они лежат, обнявшись после. Как Валера касается губами морщинок в уголках его глаз. Как опускается на колени у его кресла, утыкается лбом в колени и может сидеть так часами, пока Тарасов читает или пишет что-то. Как сам Толя впервые позволил обращаться к нему именно так, перекатывать имя на языке. Как скользил пальцами по множеству мелких хоккейных шрамов, как задерживал взгляд на одном — от шайбы Петрова, ударившей тогда, миллион лет назад, в день, когда все должно было закончиться, но на самом деле только началось.

Валера будто летает на крыльях, его не смущает даже ссора с матерью, хотя Танька снова и снова просит помириться.

Он просто одуряюще и безрассудно счастлив.

***

Валера заглядывает в кабинет Тарасова с улыбкой на губах. Кулагин здесь, значит, по делу будут разговаривать.

— Харламов, я слышал, тебе дали звание заслуженного мастера спорта?

Толя ведь про это знает, Валере кажется, что он упоминал — и не раз. Но сейчас он только кивает с улыбкой: да, мол, есть такое. И Тарасов зачем-то читает решение о присуждении «заслуженного».

— …это как понять?

«Мне дали заслуженного, разве неправильно? Разве ты не согласен?» — хочется спросить, но вместо этого получается только нелепое:

— Я никогда не был в политбюро. Я там никого не знаю.

Это выводит Тарасова из себя, Валера видит перемены в его лице как в замедленной съемке. Будто это матч, и он каждый пройденный шайбой сантиметр по кадрам расписывает, чтобы вовремя среагировать. Но с Толей никогда не было также просто, как с шайбой, и Валера дергается, когда Тарасов вскакивает с места, и даже Кулагин как будто бы удивлен такой его реакцией.

— ВАЛЕРА! — от этого крика просто сердце в пятки уходит. — Я бы сам дал, сам, но потом!

Кулагин выскальзывает за дверь, каким-то чудом протискиваясь между полкой и валериным плечом. Тарасов будто бы не замечает этого вообще. Он вообще ничего, кроме Валеры, не замечает. В другое время это было бы так правильно, но сейчас…

— Стоит и нихрена не понимает! С кем можно там шу-шу-шу, а с кем опасно!

Валера точно не видел его никогда таким. Ни разу за все годы, что они знакомы. А Тарасов оседает на стул так, что почти падает, сбрасывает что-то со стола, но Валера не видит, вообще взгляда не может отвести от его лица. От этого лица, полного абсолютного отчаянья. И не понимает — почему? Что такого случилось? Что произошло?

— Ты что хочешь, чтобы тебя здесь заперли навсегда? - выдыхает Тарасов, и голос у него такой слабый, что Валера пугается. Бросает быстрый взгляд на дверь — закрыта — и делает шаг вперед, падая на колени перед его стулом.

— Толь, что случилось-то? Что я сделал?

Он не понимает. Он правда не понимает.

Тарасов отворачивается, смотрит в сторону.

— Встань. Я сказал тебе, в чем дело: твои шушуканья с Балашовым не пройдут тебе просто так. Ты что, хочешь, чтобы команда играла без тебя? Или ты, может, вообще хочешь, чтобы никто в Канаду не поехал? Ты понимаешь, что это мечта всей моей жизни?..

Сейчас Валере наплевать на Канаду. То есть первая эмоция — удивление, восторг, но у него просто язык не поворачивается спросить про Канаду теперь, когда Толя — так.

— Что случилось за один день, что я тебя не видел? — отчаянно спрашивает Валера. — Ты же знал все, и про квартиру, про машину, про заслуженного...

Он пытается исправить. Все исправить, даже то, про что ничего не знает. Он чувствует, что должен.

— Только не знал про тебя с Балашовым, — резко говорит Тарасов. — Я из-за тебя в тюрьму садиться не собираюсь. У-хо-ди.

Это несправедливо. Это слишком несправедливо.

— Толя...

— Анатолий Владимирович, — поправляет Тарасов, и лицо становится непроницаемым, Валера не в силах считать ни одной эмоции.

А теперь — больно. Очень больно.

***

Олимпиада в Саппоро — просто пытка. Валера не может видеть Тарасова каждый день, не может смотреть и не думать, что это под его руками тот вздрагивал, губы кусал, цеплялся пальцами за его волосы — всего только месяц назад! А теперь все так, будто они не знакомы вовсе.

Валера пытался извиниться, объяснить, но все бестолку. Неужели правда эта пара разговоров с Балашовым привела к тому, что Тарасову угрожает что-то?

Они сидят в самолете через проход, и Валера касается толиного плеча, когда встает с места. Так, незаметно, почти ненавязчиво, когда тот не может его оттолкнуть — максимум, который он может себе теперь позволить. На лице Тарасова отчетливо отражается мука, и Валера поспешно исчезает в туалете, только чтобы упереться руками в раковину и смотреть вниз.

Никогда.

Нельзя касаться его больше никогда.

На ум приходит Балашов и встреча с ним в Центральном Комитете. Тогда Валера не придал значения разговору, но сейчас ему все настойчивее кажется, что он сделал что-то не так. Что именно?

Он помнит, что Балашов поймал его за руку в коридоре, вынудил остановиться, хотя Валера спешил, и принялся расспрашивать. О семье, о спорте.

О Тарасове.

«У вас с ним… все в порядке?»

Теперь Валера думает, что эта фраза полнилась абсолютной недвусмысленностью, но тогда, счастливый, он решил, что его всего лишь спрашивают об отношениях тренера и спортсмена.

«Все хорошо».

Балашову не понравился ответ, Валера отчетливо это понимает — здесь и сейчас. Но тогда считать эмоции с лица, закаленного горнилами комитета коммунистической партии, ему не представилось возможным. А может быть, он просто не захотел попытаться.

Валера морщится и удерживает себя от желания немедленно разбить зеркало: не дома. Да и дома — не надо.

«Вы уверены, Валерий Борисович? Нет ничего, на что вы могли бы пожаловаться — мне? Уверяю вас, ваши слова будут истолкованы предельно верно и переданы тому, кому нужно».

Балашов смотрел на него слишком пристально, слишком настойчиво — теперь это ясно, как дважды два. Почему, почему Валера не понял все сразу!

Тогда он отделался от Балашова советом спросить остальных ребят — может быть, их что-то не устраивает в тренере. Валеру устраивало все — и немного больше.

Самолет потряхивает, Валера хватается за умывальник и снова смотрит на себя в зеркало. В ответ на него глядит какой-то усталый хмурый тип. Такому только и выходить на лед, пугать соперников.

Когда Валера возвращается на свое место, Тарасов спит — или делает вид. Валера смотрит на него какое-то время, а потом отворачивается.

Все еще больно.

Или даже немного больнее.

***
Ребята говорят — Тарасов искал. Валера идет в его кабинет, как на эшафот. Опустив голову, он тащится медленно, запинаясь, растягивая время изо всех сил. Когда перед лицом оказывается деревянная дверь его кабинета, Валера стучит, не входя, пока Тарасов не позволит. Это — тоже оттягивание момента. Но Тарасов впускает его, предлагает сесть, и так сложно не смотреть на него, не думать о том, как они, сбросив все со стола на пол, брали друг друга прямо здесь, и Валера прижимался щекой к гладкой столешнице... А потом собирал с пола ручки и бумаги.

— Что там у тебя с этим... как его? С Балашовым.

Голос Тарасова ровный и спокойный.

— Да там... — Валера отводит глаза. Вот как это рассказать?

Тарасов смотрит на него — пристально, внимательно.

— Он все время чем-то недоволен, все время жалуется на тебя, Кулагину что-то говорит... Ты что-то не делаешь, о чем он тебя просит. Ну, сделай ты. Раз он так уж просит. Потом просто на глаза ему не показывайся, вот и все.

Валера смотрит прямо перед собой и понять не может — Тарасов правда знает? Может он знать, чего требует от него Балашов? Почему заставил остановиться, если все равно — предаст его Валера или нет? Или это проверка? Дурацкая, идиотская проверка!

Он почти не слушает про «Спартак» и Канаду, только вздрагивает, когда Тарасов трет лоб устало.

— Валера... Что сидишь-то? Иди давай.

Матч со «Спартаком» проходит будто в тумане. Когда они покидают лед, разъяренная толпа окружает, жмется к ним, к Тарасову. Валера звереет, расталкивает людей, хватает кого-то за грудки и отпихивает в сторону, идет на полшага перед Тарасовым, позволяя ему спокойно добраться до машины. Ярость застилает глаза: на Балашова, на толпу эту проклятую, а взгляда Валера никак не может от Тарасова оторвать. Капли дождя катятся по лицу, барабанят по куртке, разбиваются о тарасовские плечи, разлетаясь брызгами.

Валера знает, каково ему, знает, что раньше он бы держал Тарасова за руку, целовал бы в волосы, баюкал бы его голову на своих коленях. А теперь он даже коснуться его не может.

Все, что может — не позволять им касаться его сейчас.

***

Помнит ли он аварию? Ничерта он не помнит. Или не хочет помнить — одно и то же. Для него так точно. Приходят, спрашивают, интересуются. Хочется послать их подальше, наорать, разбить что-нибудь. Откуда у него такие желания? Горячая испанская кровь? Мама бы не оценила. Сказала бы, что ничего подобного она в него не закладывала. Что он себе придумывает. Может, и так. А может, нет.

Ничего не хочется совершенно. Валера сидит на постели, нога загипсована, и не хочется ничего, только сгнить в этой палате, под покрытым трещинами потолком, никого не видеть. Приходят ребята, говорят что-то, Гусь уговаривает позвонить Балашову. Совсем дурной... Все равно Тарасов теперь не возьмет его ни в какую Канаду. Хоккея нет больше, и Тарасова для него нет — тоже. Он слушает их будто через вату, и только одна фраза прорывается, немного перекрывает тупую боль, которая от колена в грудь отдает:

— Тарасов как-то его сына из команды турнул, так вот, простить не может, — бросает Петров как бы между делом.

Сын Балашова? Тарасов никогда не говорил. Почему не говорил?

— Так плохо играл? — спрашивает Валера отстраненно.

— Витька-то? Нормально играл, вроде. Я не знаю, Валер, это еще до меня было, — пожимает плечами Петров. — У Сан Палыча спроси, они вместе играли. Тебе зачем?

— Интересно, как Тарасов мог ему так насолить, что Балашов вокруг меня бегает уже который год кругами, — отзывается Валера, снова проваливаясь в свою пустоту, не слушая никого, только отбирает кусок фотографии с номером у Гуся. Не хватало еще, чтобы Гусь Балашову звонил, просил чего-то.

Когда они уходят, Валера снова и снова прокручивает в голове то, что Петров сказал. А на следующий день, наконец, выбирается на костылях из палаты — Рагулину позвонить, попросить зайти. Почему-то именно сейчас кажется таким важным узнать, кто такой этот Витя, почему из-за него теперь все это происходит, и Балашов не отцепится от них никак. Валера про такого хоккеиста — Виктора Балашова — никогда не слышал раньше. Но это и не удивительно, если он играл в высшей лиге недолго, пока еще Валера в школе учился. Вполне может быть, что и не слышал. Петров вон слышал, но не знает ничего все равно.

Валера отчаянно надеется, что Палыч все ему расскажет сегодня. Он точно должен помнить, он ведь в ЦСКА с шестьдесят второго, десять лет уж.

Волнение просто дикое, и это сложно объяснить даже самому себе. Но сейчас кажется, что Витя этот внезапный — ключ ко всему, что стоит понять про него — вообще все станет понятно.

— Ну, чего тебе про Витю? — морщится Рагулин, сидя на узком подоконнике душной палаты, потом открывает форточку. — Играл, забивал. Полгода, наверное, в шестьдесят третьем.

— А потом что случилось? — пытливо спрашивает Валера.

Чем темнее взгляд Саши становится, тем сильнее становится эта потребность знать все наверняка. Ну почему же все молчат про него, почему никто ничего не знает?!

— Валер, это не наше дело. Не знаю, что у них с Тарасовым произошло, но в один день Витя просто не пришел. Так мы узнали, что его забрали в Киевское «Динамо». Клуб тот как раз в шестьдесят третьем появился.

— Он не играет в Киеве.

Это Валера бы знал. «Динамо» были в чемпионатах СССР, если бы там был такой игрок, Валера бы точно знал это.

— Он вообще не играет. Ушел из «Динамо» через полгода, вернулся в Москву, закончил учиться. Мы не общались с тех пор, - Рагулин будто старается свернуть разговор, но Валера не отстает, просто не может отступить сейчас, на полпути.

— Он ведь хорошо играл, — дождавшись кивка, Валера продолжает: — Так почему Тарасов его из команды выгнал?

— Да не знает никто, выгонял он его или нет! — огрызается Рагулин. — Валера, вот он такой же, как ты, был: без чувства самосохранения. Не знал, куда можно соваться, а куда нельзя!

— Сан Палыч, это очень важно. Пожалуйста.

— Почему? — этот вопрос звучит как в первом классе. Как от мамы дома вопрос, ответ на который вроде как всем кругом известен, и только Валера почему-то скрывает, что он мячик потерял.

— Не можешь мне ответить, — тянет Рагулин, снова отворачиваясь к окну. — Вот и я не могу тебе ответить. Понял?

Валера не понял, но и не спрашивает больше. Он думает над Сашиными словами каждый день в больнице, прокручивает в голове снова и снова. Лежа в постели, на завтраке, и когда Зоя Сергеевна почти насильно выталкивает его на улицу, воздухом дышать.

«Почему это важно? По той же причине я тебе не отвечу».

Почему это важно?

Почему…

Потому что Тарасов для Валеры — все. Потому что они... Не может быть, чтобы Сашка знал об этом! Или... может? Может, знал, потому что не может ответить про Витю? Потому что Витя — тоже?

Догадка прошибает холодным потом, дрогнувшими руками. Если все так, и если они… Допустим, они поругались, Тарасов погнал из команды... Нет, не то. Он бы так не сделал, он в первую очередь тренер, и хоккей превыше всего. Значит, сам ушел. Сам ушел, из-за того, что поругались.

Снова не клеится. Получается, что Тарасов бы боялся просто, что Валера из команды уйдет. Тут что-то с Балашовым, что-то...

— Что-то я устал сегодня. Погода, наверное, меняется.

Валера едва не подскакивает на месте, это почти инфаркт. Хорошо, что рядом врачи. Откачали бы.

Тарасов. Здесь, у него в больнице, и Валера оборачивается моментально, ком в груди разжимается. Даже когда они говорят про водку, даже когда Тарасов ведет его в морг, это все равно лучше, чем что угодно еще. И поэтому спросить про Витю — не получается. Валера просто смотрит, как Тарасов уходит, превращается в узкую точку и исчезает.

Спросить удается только после больницы, после первого льда, после «вертолетиков» со школьниками, после того, как Тарасов отправляет с мамой мириться.

Валера приходит к нему в кабинет, смурной и задумчивый, толкает дверь, не дожидаясь ответа. Все только между ними спокойно стало, а он снова пришел все разрушить. Садится напротив, медлит. Если Тарасов вышвырнет его сейчас, то больше вообще не будет ничего, никогда. Он разговаривал с Рагулиным тысячу раз, искал и не находил имя Вити в телефонных справочниках. Нашел однажды — тысяча девятьсот шестьдесят шестой год, а больше — ничего. И по номеру тому отвечают какие-то другие люди, которые никакого Витю знать не знают. Все нитки обрываются, будто был человек — и нет.

— Вот сижу и стоп себе думаю, не дурак ли я, — бормочет Валера, глядя под ноги. — Точно дурак, а не спросить не могу. Что сделал Балашов?

Тарасов будто бы весь напрягается, натянутый как струна. А до того смотрел недовольно, что Валера без спроса в кабинете объявился. Наверное, отругать хотел. Теперь еще сильнее захочет, как пить дать.

— Да что он сделает, твой Балашов, — уклончиво отвечает Тарасов, будто ожидая, что Валера скажет что-то первым.

«Не понял, значит, про ЭдуардМихалыча подумал, не про Витю».

— Да нет. Младший. В шестьдесят третьем.

За мгновение Тарасов стареет лет на десять, Валера смотрит ему в лицо почти с ужасом — так изменился за три секунды, будто Валера не только ножом ударил, но и в ране повернул, и сейчас смотрит, как кровь бежит по руке до запястья, черная и густая.

— Кто сказал?

Тарасов спрашивает очень тихо, так, словно только губами шевелит — но Валера слышит все равно.

— Да, кажется, все знают, кроме меня. Но его же не посадили, вас не посадили, почему со мной так не может быть?!

Тарасов трет лоб и прикрывает глаза, и Валера слишком хорошо его знает, может понять — загнал в угол, выбора не оставил. Только выгнать его или ответить. Но не выгонит, сейчас точно не выгонит.

— Валера, с тобой так не может быть, потому что твой папа не работает в ЦК партии, — говорит Тарасов глухо. — Потому что если Балашов сможет доказать про тебя — ты сядешь вместо того, чтобы в Канаду ехать. Понимаешь? Не торговаться будет, а посадит тебя, запрет в стране навсегда, без хоккея оставит.

— Торговаться? — эхом отзывается Валера. Картинка, мозаика, будто складывается в голове. Тарасов за него испугался, и это «Я из-за тебя в тюрьму садиться не собираюсь. У-хо-ди», только для того, чтобы Валера правда ушел. А на самом деле — боялся за него больше, чем за себя. И потому разрешил его предать, тогда, перед матчем со «Спартаком», разрешил предать его, только чтобы Балашов его, Валеру, в покое оставил. И лишь одной детали не хватает.

— Что он предложил?

Тарасов смотрит на Валеру долгим взглядом, и даже глаза, кажется, блестят.

— Вышвырнуть мальчишку из команды или под статью обоим. Он бы слово сдержал, Балашов-то.

Он ухмыляется, но совсем невесело. Зло ухмыляется. Очень. Словно прячет что-то под этой злостью своей.

Валера прикрывает рот ладонью.

— Ты не имеешь права решать все один, — говорит он хрипло, моментально снова — как тогда, год назад — переходя на это безупречное «ты». — За меня не имеешь права решать. Балашов до сих пор ничего не узнал. Два, три года прошло, а он ничего не знает, только подозрения его дурацкие, потому что он тебя ненавидит. И копать под тебя не перестанет.

— Под тебя — перестанет.

Тарасов упорствует и не собирается сдаваться. Они оба – упрямые черти, и, может быть, именно это и свело их тогда.

— Я всю жизнь мечтал снести канадцев, — говорит Валера, подаваясь вперед. — Для тебя.

— Валера! – Тарасов прикрывает глаза.

— Я ему не позволю. Если это то, чего ты боишься — я не позволю ему ничего со мной сделать. Никогда.

Голос надломленный, но Валере плевать, вообще на все плевать, только бы не отпускать его больше, только бы позволить себе — и ему! — поверить, что можно будет снова касаться его как раньше.

— Я как пьяный, Толь, я ни о ком больше думать не могу, я играть не могу. Ты думаешь, тюрьма меня погубит, сломает, но это же еще хуже.

— Валера...

Тарасов произносит его имя так, будто нехотя признает поражение. Прижимается пальцем к его губам, заставляя молчать, но Валера хватает палец губами, подается вперед, целует приоткрытый рот, как тогда, в поезде, вечность назад.

— Тебя я не смогу защитить, — говорит Тарасов чуть позже, отстраняясь в попытке отдышаться.

— Я взрослый мальчик, Толь. Ты себя защити. А в сентябре мы вместе поедем за победой.

Валера знает, что вырвет ее зубами, в ноги Толе кинет, только бы не отпускал сейчас, только бы не разжимал мозолистых рук, стиснутых на валериной ветровке.

Он не понимает, почему выдох Тарасова сейчас — такой отчаянный, почему он так исступленно, с такой жаждой целует его губы.

Ему и не надо понимать. Он счастлив.

@темы: фики, R/NC-17

Комментарии
2017-03-13 в 19:15 

Arli_n_di
Будь верен своему ОТП ))
приятно как почитать о них снова

2017-03-13 в 19:41 

девочка Ив
LLAP
Arli_n_di, а уж как приятно писать о них снова!

2017-04-19 в 01:21 

Томас_Андерсон
Спроси меня "Кто ты?" - Никто, но я здесь навсегда
вот что значит год не заходить на дайры :wow2:
новый Тарламовский фик :beg:
*смешала валерианку с коьяком, села читать*

   

Веселее, мы в хоккее!

главная