Это, верно, не лучший мир, но и я посчастливей многих: у меня нет стрелы. Есть желание стать стрелой.
Автор: Marisa Delore
Фандом: "Легенда №17"
Пейринг: Анатолий Тарасов/Валерий Харламов
Рейтинг: R
Размер: миди
Жанр: сначала драма, но со светом в конце
Саммари: один подслушанный разговор — и ты уже не можешь оставаться в стороне, просто наблюдая, как человек раскручивает спираль, так что поневоле начинаешь раскручивать ее вместе с ним.
Примечания: по заявке №74 с феста.
Для тех, кому проще хотя бы подобие цельного текста, чем по кускам вылавливать)
часть первая
Он давно не появлялся на стадионе так поздно. Хотя "давно" − это, конечно, субъективные ощущения, весьма далекие от реальности. Когда постоянным зрителем был без права не то что на лед, хотя бы на тренировку, когда спичечный коробок на трибуне вместо шайбы, когда с трибун спускали только затем, чтобы показать: недорос, рано, рано, рано, тебе сказали, посиди пока. Когда практически сросся с сидением, штаны от безделья протер, клюшку порой стало хотеться приложить не к шайбам, до которых не допускали, а к Тарасову, который вертелся рядом, оглядывался, комментировал в своей обычной манере, − выпустили, чтобы не залежал. Но, видимо, полуфабрикат должен находиться в какой-то промежуточной стадии − еще не протухший, но при этом достаточно заветрившийся, а с последним были проблемы.
Потому опять все по-старому − "ты пока еще на скамейке посиди". И под этим вердиктом − ряд объективных причин: "тройка не работает", "команды нет", "Фирсову и Викулову не подходишь", а на деле и в глазах − совсем другое, что-то личное, сильное своим отрицанием, как будто не верят в тебя, тебе не верят, хоть тридцать четыре шайбы за сезон, хоть из Чебаркуля в Москву по первому свисту, хоть немыслимый гол в ворота на последних секундах.
Поэтому сейчас он здесь. Дома комната уже разгромлена, но ожидаемого удовлетворения это не принесло. И он даже знает, почему: в комнате не было тренера. Некому было претензии предъявлять, некого спрашивать и не до кого доносить, что так нельзя. Что если сорвали в Москву, то не держите на скамейке, что в Чебаркуле было ужасно: скучно, немыслимо противно сушить игры и ждать, что за самоуправство и настоящую игру прилетит от местного номера девять с подпевалой, − но там он хотя бы играл: выходил на лед, сначала за одной шайбой, а потом − бить собственные рекорды, чтобы оживить этот город, чтобы болельщики перестали ходить на хоккей как комиссия на экзамен: знает на хорошую оценку − и достаточно, большего не надо, трется команда посредине турнирки − ну так и правильно, всегда же было.
Так что Валера просто дойдет до двери, толкнет ее − знает ведь, что Тарасов вечно в кабинете полуночничает − и задаст один вопрос. Или несколько. И постарается не разгромить при этом и его кабинет тоже, хотя и очень хочется.
Увы, с намеченным планом действий приходится расстаться уже на первом пункте. Он еще не доходит до двери, а уже слышит голос Кулагина и понимает, что дверь толкать не придется, потому что выяснять отношения с Тарасовым при Борисе Павловиче... ну уж нет. А пока можно подождать, уйдет же когда-нибудь Кулагин, ночь на дворе, а ему на другой конец города пилить. Подождать и послушать заодно: любопытство ему не чуждо, а из-за приоткрытой двери все прекрасно слышно.
− ... никогда не говорили, что бывает, когда скрученную пружину разворачиваешь? Можно без глаза остаться, а можно и что поценнее потерять, − мягко упрекает собеседника Борис Павлович, заканчивая тем самым, видимо, ранее прозвучавшие аргументы, начало реплики Валера просто не застал, включаться в разговор приходится с середины. Интересно, о чем он?
− Это если не уметь с пружиной обращаться, − звучит другой голос, в котором насмешка в равной доле сочетается с неодобрением. Этот голос Валера знает слишком хорошо, хотя с Тарасовым лично знаком куда меньше, чем с Кулагиным, а вот поди ж ты − и интонации выучить успел, и даже некоторые словечки угадывать научился. Непонятно, правда, зачем ему это знание сдалось.
− Ты не умеешь, − безапелляционно возражает Кулагин, будто ставит точку в давнем споре. − Хоть и тренер грамотный, и вообще человек толковый. Но вот хрупкие предметы тебе в руки лучше не давать. Сам поцарапаться не хочешь, что с ними делать, не знаешь, вот и выкручиваешь, как можешь. До перелома. Только стоит ли так, если можно по-другому?
− Борь, − выдыхает Тарасов, и в этом выдохе столько усталости и нежелания развивать поднятую тему, что последнее ощущается физически даже несмотря на то, что сейчас в кабинете − только двое, а он сам − за стенкой, в добрых трех метрах от двери, − Тебе не кажется, что ты задаешь вопросы, которые...
− Не кажется. Мне можно. На правах твоего друга и человека, которому не все равно, как ты себя гробишь. Не смотри так: гробишь же. Думаешь, отрицание тебе поможет? Спасет, сотрет эту часть твоей жизни, которая у тебя в голове творится?
− Я не отрицаю, − поспешно отбивает Тарасов, и за этим следует недоверчивый смешок.
− Ну так скажи это, легче станет.
− Я уже говорил.
− Ты упоминал, − не соглашается Кулагин. − Причем не все и не всегда вслух. В междустрочье, мельком, при том с вечной оглядкой на меня, а не сказал ли больше? Бегаешь ты хорошо. Вот только по кругу, а стоит по встречной.
− Ну если тебе так нужно это громко, четко и с выражением... − с сомнением выдает Анатолий Владимирович, и Кулагин, наверное, кивает, потому что фраза звучит дальше с мимолетной заминкой, будто и не прерывалась вовсе, − то Валерий Харламов нужен будущему советского хоккея как выдающийся игрок. А мне он нужен не только как хоккеист. Доволен?
− Нет. Уточни, пожалуйста, "не только как хоккеист" − это как кто? − ехидства в голове Кулагину не занимать. Валера и не знал, что Борис Павлович тоже может быть таким. Или он у тренера нахватался, когда успел только?
Эта мысль фоном проносится у Валеры в голове, пока другие "я ему нужен?", "может, он сейчас еще и скажет, за что отстранил, за что на самом деле отстранил?", "так этот разговор, оказывается, обо мне?" наползают друг на друга, как хоккейные болельщики около стадиона.
− Кулагин, − неверяще произносит Тарасов, тоже заметив, что обычно спокойный и совсем не жесткий Борис Павлович сейчас подозрительно похож на кого-то другого. Не как зеркало: каких-то элементов недостает, каких-то будет недоставать всегда, − как отражение в запотевшем стекле. Очертания угадываются, а вот предположить, что там, за ними − невозможно. − Это что за изощренное издевательство?
− Как хороший знакомый, с которым можно иногда пропускать по кружке пива и потом расходиться по домам до следующего случая? − нет, Борис Павлович, оказывается, легко умеет не слушать Тарасова и гнуть свою линию. − Как собеседник: схемы замыкать, расстановку обсуждать, ничего важного, все только рабочее незаменимое? Как друг, которому ты все равно всего о себе не расскажешь? Ты же даже мне многого не рассказываешь, все самому, все клещами и пинцетом приходится... Чего ты от мальчика хочешь, Толь?
Харламов по инерции дергается − подойти поближе, расслышать лучше, вот же оно, то, зачем он уже с пять минут спиной стенку подпирает, но ответ Тарасова заставляет его замереть на месте и остаться там, где стоял.
− Мальчика и хочу, − глухо доносится из-за двери. − Чтобы рядом был, чтобы не по имени-отчеству, чтобы перестал с таким ожесточением доказывать, что он чего-то да стоит, я же вижу, Борь, не слепой, хотя и который десяток лет уже... Спать с ним, видеть утром до тренировок, на тренировках, и чтобы потом, выбившись, отработав больше, чем даже я на него взваливаю, он же ответственный, он же наметил себе быть лучшим − и идет к цели, и ни ссылка в Чебаркуль, ни тренер ему не помеха, вперед и с песней, у мальчика Канада в глазах и мечты о славе, это нормально в его возрасте ... чтобы потом − после всего − сам шел. Приходил и возвращался. Чтобы смотрел по-другому, но нет, я же пень, картонная мишень в тире, и ведь подписался на это, чтобы он быстрее взлетел, чтобы внешний фактор сопротивления, чтобы не зазнавался и не млел от собственных успехов, но иногда, иногда... − голос тренера куда тише, чем до этого был при споре с Кулагиным, но вот фразы каким-то странным образом слышны четко: ни двойных трактовок, ни возможных "я-не-так-понял".
А затем наступает пауза, в которую не происходит ничего, кроме валериного гулко стучащего сердца. Он слышал отзвучавшие слова, вот только понять их... и принять...
"Ты же хотел знать, за что?" − напоминает внутренний голос, подозрительно похожий на тренерский. − "Ну так давай, слушай и повнимательнее. Вот это − правда". И ожесточение в нем − знакомое, невозможно яростное, − тоже тарасовское.
− Что еще тебе нужно? − тем временем спрашивает Анатолий Владимирович, не дождавшись никакой реакции на свой сумбурный монолог. − Может, чтобы я ему об этом сказал? Розы в зубах притащил, непременно красные, непременно со словами "Харламов, представляешь, я с тобой так обращаюсь не потому, что изверг от природы. То есть и поэтому тоже, но не только"? Или ромашки тоже сойдут?
− Толь, − пытается притормозить тренера Кулагин, но это бессмысленно: когда человека так несет, затормозить его не может уже ничто. Слова выхлестываются и накрывают с головой всех, кто их слышит, да и самого оратора тоже. Смотри, ты же хотел громко и четко? Хотел? Ну так чего закрываешься-то тогда? Сам виноват. Сам. Есть вещи, о которых не спрашивают, о которых молчат до гробовой. И есть люди, которых надо от себя отрезать. А ты не даешь, у меня же так хорошо получается, а ты не даешь.
Валера не умеет читать мысли, но, чтобы этого не услышать, надо быть совсем глухим. Тем более, что все это − больное, веское, не отмахнуться, не заткнуть внутренние уши − на самом деле говорится не Борису Павловичу, а ему. Точнее, хотело бы быть сказанным ему. Через опосредованного свидетеля, на которого выливаются все эмоции, а тот даже закрыться не может, потому что сам запустил эту реакцию, а мог ведь молчать.
− Рассказал, что намного проще, когда тебя недолюбливают, чем когда смотрят по-щенячьи, потому что ты − это ты, заслуженный мастер спорта, тот самый тренер ЦСКА, от муштры которого обтесываются именитые игроки? − Тарасов повышает голос вместе с тем, как градус эмоциональности спадает. Слова и звук внутреннего хрустящего стержня не резонируют друг с другом: стержень надломился раньше, намного раньше, чем Кулагин вообще затеял этот разговор, сейчас он просто идет остаточными трещинами. − Он же видит во мне все это, понимаешь? Видит и эмоционирует соответственно, Борь, а я эти эмоции разворачиваю на сто восемьдесят градусов, потому что понимаю, что не о том они.
− Тебе хочется, чтобы он эти же самые эмоции проявлял к тебе как к человеку, − понимающе тянет Кулагин.
Валера в который раз жалеет, что не видит их лиц: верхушка двери прозрачная, но сделать сейчас хотя бы шаг по направлению к кабинету он не может. Половица не скрипнет, сумка с плеча не упадет − здесь нет ни того, ни другого. Просто до кабинета он не дойдет. Ноги примерзли к полу, не каждый день о себе такое узнаешь. Сейчас он может только слушать, запихивая попытки анализировать поступившую информацию куда подальше, потому что не место и не время. Потому что он не может слышать именно это, потому что ошибся наверняка, да чтобы Анатольвладимирович... и вообще...
Слушать. Стоять и слушать. Тебе не странно, Харламов, и не страшно. Тебе вообще никак.
− Хочется, − как-то спокойно признает Тарасов. − Но он слишком правильный для этого. И хорошо, Борь. Пусть видит только сволочного тренера, которому все не так и всего мало, это хорошо подстегивает гордость, по которой настойчиво топчутся, и пусть мечтает разбить что-нибудь потяжелее о мою голову − сегодня у него как раз для этого новый повод появился, а мотивация в процессе нарисуется.
"Ты же хотел знать", − не унимается внутренний комментатор, которого не смущает ни отсутствие ни трибун, ни самой игры. Странный матч проходит в кабинете, чем не хоккей. Правда, в неполном составе, но третий игрок там явно будет лишним − расстановка неясна, схема не доработана до конца, обводка не изучена.
Интересно, каким Тарасов был на льду раньше, в юности? Таким же, как он, "докажу, а если не докажу, то пойду на второй круг, потом на третий, и вы все равно увидите"? Или вон как Гусь, который замечательный, надежный человек, но вот для именитого игрока ему пока не хватает ни опыта − но это наживное, с опытом у самого Валеры тоже пока не слишком − ни такой воле к победе, когда недостаточно сделать просто хорошо? Или как Кулагин − не сегодняшний, а привычный Кулагин, который вряд ли в свою бытность игроком размазывал соперников по стеночке подручными факторами и потом смотрел, что получится?
− Тебя же не хватит, − мягко возражает Борис Павлович, возвращаясь к естественному для него тону простых советов, а не удачных нападений. − Ну переводишь ты свою заинтересованность в ваши вечные стычки, замещаешь, направление векторов меняешь, дело твое, сублимацию никто не отменял. Только ведь не сработает, Толь. У мальчишки характер не тот, чтобы просто в словесный теннис с тобой играть до бесконечности. А других игр ты ему не позволяешь. И себе не позволяешь.
− У него одна игра − хоккей, − жестко обрывает собеседника Тарасов, мгновенно уловив, что теперь больше никто не будет выбивать из него то, о чем он сам говорить не хочет. − На льду и с тренером. Есть противник, есть цель, и никаких разговоров: их всех еще такие матчи ждут, что рано расслабляться, работать надо: шайбу гонять с утра до ночи, на клюшках спать и думать только о хоккее. Постановка задачи − комментарии по задаче − ее последующая реализация. Это профессиональный подход, а он ничем не лучше других игроков в команде.
− Знаешь, иногда мне страшно рядом с тобой находиться, − как-то пораженно озвучивает Кулагин, будто слышит такое от Тарасова впервые. На взгляд Валеры, ничего нового там не прозвучало, если, конечно, не считать самого предмета разговора, да и тот, судя по всему, для Бориса Павловича не новость, в отличие от него самого.
− Потому что я говорю правильные вещи и не допускаю трактовок неправильных? − со слышимой улыбкой в голосе, которую стоит расценивать то ли попытку разговор замять, то ли как последнее средство защиты, спрашивает Тарасов. У самого Валеры тоже бывает такая улыбка, но не в голосе, обычное движение губ, Гусь обычно характеризует ее как "попробуй еще раз или не пробуй вовсе".
− Нет, потому что ты мало того, что принципиален до крайности и то, что не вписывается в твою логику, в себе давишь, так еще и за других решаешь, как им жить и что к тебе чувствовать. Я искренне желаю, чтобы однажды все те эмоции, от которых ты клюшкой отмахиваешься, тебя догнали.
− И шайбами расстреляли? Раз уж аналогия с хоккеем пошла? − в обмен репликами вклинивается посторонний звяк, и Валера не сразу понимает, что это чайник: настолько разговор не сочетается с предполагаемым чаепитием. − О, вовремя вскипело, сейчас сообразим тебе кружку, может, еще какие аналогии приведешь,− вот теперь Тарасов шутит, легко, непринужденно, так, что если бы Валера подошел к кабинету на этом моменте, ни за что бы не поверил, что пять минут назад тренер оборонялся как мог. И о причине такой обороны тоже бы не знал.
Теперь − знает. За десять минут под дверью он узнал об Анатолии Владимировиче Тарасове больше, чем за все время с их первой встречи.
"Ты же хотел понять", − как-то бессильно выдыхает он, еле-еле, шепотом, потому что все еще у двери, потому что услышал все, что мог, и чего не хотел, он же хотел только правду, кто же знал, что она − такая, и надо уходить, надо забыть все это и завтра ни в коем случае не дать Тарасову понять, что его тайна и методы замещения с действующими причинами ему известны.
Уйти из команды − не выход: пусть этот Балашов из ЦК и говорил, что оторвут и с руками, и с ногами, и с головой, будущее хоккеиста ждет его только с Тарасовым. Валера не знает, почему, просто чувствует, что нельзя уходить, что это будет крест, а дальше − второй Чебаркуль, только побольше, где, может, игры сушить и не заставят, а вот правильно развернуться не дадут. Тарасов, как бы он к нему не относился после сегодняшнего разговора, не предназначенного для его ушей, прав: хоккей − командная игра, и тройка должна быть цельной. А в том же "Спартаке" его просто выпустят работать в одиночку. Ответственно и при должных усилиях даже по плечу, вот только так матчи не делаются.
Он аккуратно, стараясь не шуметь, отходит со своего места обратно, к выходу, потому что − ну какие сейчас разговоры: мало того, что визитер тренера, похоже, и не собирается уходить, так еще и в кабинет к Анатольвладимировичу соваться... все же по лицу понятно будет, что слышал. Что та часть жизни Тарасова, которая, по словам Кулагина, проходит у того в голове, теперь расширит границы своего влияния, чтобы занять и его голову тоже. О таком ведь не забудешь. Не отмахнешься клюшкой, как бы ни относился, помнить будешь, пока дороги не разойдутся, а Харламов сам только что отказался их разводить.
Потому Валера просто уходит. И все еще не анализирует услышанное. Не думает ни о чем, кроме того, что нашел все вопросы и нашел все ответы, только вот почему от этого, вопреки всякой логике, не легче? Почему − многое, не руку, конечно, ей еще клюшку держать, и не ногу, на чем тогда кататься, но любое другое − за то, чтобы никогда не знать?
Лучше бы неопределенность, с ней простительно ошибаться, путаясь в догадках. А тут, при такой откровенной подаче, когда ни недомолвок, ни недоговорок, ничего лишнего − уже не запутаться.
часть вторая
***
Запутаться в откровенной тарасовской подаче и вправду не получается, потому что паутина, сплетаемая вокруг них двоих, имеет совсем другой окрас: не ночных сдерживаемых слов, которые все равно прорываются сквозь плотину, а слов тщательно взвешенных и продуманных фраз. Ну или чьих-то импульсов, это у них и вправду семейное.
Явление мамы к стадиону и ее попытка достучаться до Тарасова − унизительнее некуда. Как будто ему все еще восемь, за чужими юбками прятаться, своего мнения не иметь. А мама старается как может, как лучше. И из окна автобуса он видит, что Тарасов тоже это понимает, и то, как тренер смотрит на Бегонию снисходительным взглядом, в котором она за эмоцией решительно не видит подтекста "я все это прекрасно знаю, но − не могу, извините" − только дополнительное напоминание о том, что разговор Тарасова с Кулагиным все же имел место быть.
Хлопнув дверью − подальше от тех, кто за тебя все решает, ах, черт, и на стадион тоже нельзя, там тоже решают, − он натыкается на Балашова, совершенно случайно припарковавшегося именно у их подъезда, и без раздумий соглашается узнать, зачем тот "по его душу". Сейчас ему все равно, кого слушать.
Он едет в машине и краем уха ловит реплики Балашова, одновременно с этим на усиленной громкости прокручивая в голове вчерашний разговор. Все эти тарасовские "хочу", "спать с ним", "видеть утром", "сам шел", "возвращался".
Вне контекста это просто слова, обычные, человеческие, из книжки. Не трогают тебя, пока ты не тронешь их, пока ты им не поверишь. А вот в контексте − это совсем другое дело. Впрочем, и в нем тоже можно не опасаться, что слова внезапно оживут и обрастут щупальцами: по словам Кулагина, эта часть жизни Тарасова происходит у того в голове, вот и пусть происходит. Тренер вроде бы и сам понимает, что о таком никому нельзя. Не то что говорить, думать даже.
А у него будет происходить своя жизнь, в которой подслушанному разговору просто не будет места: Тарасов явно не настолько отчаялся, чтобы как-то свой интерес выказывать, не заметил бы, если бы не услышал. Валера вообще не может представить, чтобы эта внутренняя жизнь, в голове, только в голове, когда-нибудь сломила такого человека, как Тарасов. Люди должны быть сильнее своих слабостей.
И все же перебирать эти слова интереснее, чем пытаться разбираться в том, почему Эдуард Михайлович с таким упорством, достойным лучшего применения, за ним хвостом ходит. Лестно, конечно, но что-то здесь не то.
− Ах, какой ты гол впечатал с Фирсовым и Викуловым, фантастика, это шедевр, − долетает до него, и Валера, наконец, окончательно формулирует для себя, почему не верит этому человеку. Все дело в этом "ах" и прочих восхитительных словах в его адрес с показательной жестикуляцией, а ведь он еще не легенда. Если отбросить гордость и включить самооценку, то да, потенциал есть, но над ним работать надо. Не все игры вытягиваются на себе, это он умом-то понимает, умом − да, а вот руками нет, так, может, пора отвыкать от Чебаркуля? Ведь это − прошлое, а жить надо настоящим. И учиться взаимодействию.
Да уж, взаимодействию с тренером теперь тоже придется учиться. Заново. Пусть только и с его стороны: Тарасов ведь не знает, что он знает, что... и не узнает.
− Валер, что происходит? Ну почему он опять тебя отстранил? − тон представителя ЦК партии меняется с восторженного на заботливый, одновременно с этим машина дергается в сторону, видимо, объезжая что-то. Полегче на поворотах бы.
Балашов все не устает сыпаться комплиментами − профессиональными, конечно, иначе для откровений последних дней это было бы уже слишком: про потенциал, про манеру игры, но за ними.. за ними будто другое: "слушай, как я тут перед тобой распинаюсь, и вспомни об этом, когда я наконец скажу, зачем".
Самое прекрасно в этой поездке то, что диалога от него не требуют. Только грамотно закладывают кирпичики: ключевые слова"Тебе надо уходить в другую команду", "Бобров", "Спартак" − в расчете на долгосрочное строительство.
− Вот как можно тебе не давать играть? − голос показательно взвивается ввысь, акценты точны, но расставлены "в лоб"... и тут же, следом. − Надо нам с тобой в спорткомитет заехать и рассказать там про всю эту ситуацию, − вот она, воображаемая стена из кирпичиков и нарисовалась. Какие-то терки у этого Балашова с Тарасовым, вот почему он к нему так клинья подбивает: помощи хочет. То ли своих ресурсов не хватает, то ли нужен кто поближе к тренеру, а у Балашова явно возраст уже не тот − в хоккеисты метить.
− Люди здоровье подрывают, уверенность в себе теряют из-за этого самодура,− вот теперь можно и неприкрытый наезд на Тарасова выказать, стена уже есть, осталось крышу установить.
И, кажется, по подсчетам Балашова, где-то на этом моменте он должен, наконец, проснуться и вслух согласиться с осуществляемым планом строительства. Может, еще и свои варианты по доработке предложить. Валера молчит, и установка "надо рассказать" продолжает длиться, на ходу набирая обороты.
− А ему что? Он других набрал, а вас − за бортик.
Это кого же "вас", Эдуард Михайлович? Вы о ком так печетесь, ну не обо мне же, да, вы были на тренировках, однажды мы с вами даже разговаривали, но это тем более дико, что вы ко мне сейчас так относитесь, будто лично вашего близкого человека ломает изверг Тарасов.
− Но по сути я прав? − спич о сталинистах Валера благополучно пропустил, так что смотрит на Балашова просто, в упор: ничего я вам не скажу, не соглашусь и не поспорю, считайте, что Харламов слишком юн для ваших игр и лелеет в себе обиду на тренера. Большую такую, двумя руками не объять, а причин там столько, что вам неинтересно, вам же сам факт нужен. Факт − есть, а его подача... не вы один театральными навыками страдаете, я тоже могу словно неохотно отвести глаза. Сработало, удостоверились? Что вам еще нужно? Я ж и взгляд могу сделать попечальнее, только отстаньте. Сейчас − отстаньте.
− А насчет "Спартака" или "Динамо" ты крепко подумай, − Балашов находит в его нарочито безысходном взгляде какое-то подтверждение, сам себе кивает и грамотно разговор сливает.
Выходя из машины, Валера вдыхает полной грудью. И чувствует, что последние десять минут не дышал − так. Свободно, без боязни вдохнуть лишнее.
Надо Балашову сказать при случае, чтобы освежитель в машине поменял, воздух там спертый донельзя.
До тренировки у него ожидаемый недопуск. Когда Тарасов проходит мимо него, даже не поворачивая головы, а потом, будто только заметив, разворачивается, Валера вдруг готов сорваться с места и бежать на лед. Готов поверить, черт возьми, что просто переутомился накануне, комнату разломал, сил не осталось, вот и уснул там же, на уцелевшем диване, а, раз крушение надежд и мебели было связано с Тарасовым, то и приснилось вот такое. Правдивое, только вот на момент рваного сна, а к реальности никакого отношения не имеющее.
Но тренер только насмешливо констатирует:
− А, Чебаркуль. Ну, посиди пока, мне ребятами заниматься надо, а с тобой неясно еще, что делать.
И Валера понимает, что ему все-таки с этим жить.
Тренировка без его участия заканчивается, Гусь пытается было затащить его в их веселую компанию, но натыкается на смурной взгляд и решает, что лучше не трогать. Все-таки очень чуткий у него Гусь, можно и вслух не произносить "не кантовать", достаточно повесить табличку на лбу. Знающие прочтут, а на остальных все равно.
Тренировки нет уже сорок минут, но он все не уходит, вертит клюшку в руках, на лед поглядывает. Но просто так сидеть − уже насиделся, и, раз в одиночку на стадионе делать нечего: команды нет, тренера тоже − то Валера просто отрабатывает элементы, которым учит других Тарасов, и все ждет чего-то: окрика, участия, напоминания, чтобы прекратил... вот только сейчас некому сказать ему "молодой человек, а что вы там делаете?"
Поэтому, загоняв себя до полного изнеможения, Валера уходит со стадиона, с каким-то затаенным страхом почти пробегая дверь тарасовского кабинета, под которой опять колеблется свет, чтобы не затормозить и не услышать еще чего-нибудь ненужного. Хотя что-то ему подсказывает, что вагоны с горчицей не могут переворачиваться на одних и тех же улицах вечно, да и Кулагин сегодня рано ушел, не будет он с Тарасовым в его кабинете полуночничать и разговоры вести.
Девочка из Мурманска "сто слов в минуту" возникает в его жизни во второй раз, и Валера считает это удачным совпадением. Ира красивая, интеллигентная, к тому же человек интересный и упорный, вон как за свою пересдачу уцепилась.
− Все делать честно ну и научиться быть счастливым, − легко озвучивает она то, во что он очень хотел бы верить. Особенно во вторую часть.
− Не могу, − признает Харламов, и почему-то перед ней это совсем не стыдно.
− Ну, можете или не можете, это же только вам решать, − пожимает плечами простая девочка, у которой все просто получается.
И Валера, среагировав на знакомые слова из детства, понимает, что надо делать.
Надо устраивать себе самопальные тренировки. Хватит, хватит уже сидеть, в чем-то сомневаться, в себе сомневаться: Тарасов может не допускать его до плановых со всей командой, но устранить со льда сможет только вместе с устранением из команды.
Дни проходят быстро, в памяти остаются только вечера. Один на поле, ведро вместо ворот, куча шайб по плоскости поля. Забить как можно больше, под как можно более изощренным углом, работать, работать, работать. Устал − ведро убрал, на верхний ряд трибун поставил, пошел домой: отсыпаться. А утром все по-новой. Так и живешь от вечера до вечера.
В один из таких вечеров Валера внезапно, подняв голову к потолку и совершая круг по стадиону − отвлечься, дать глазам отдохнуть − натыкается взглядом на тень возле угловой трибуны. Тень тут же исчезает, но Харламов уверен, что ему не померещилось: Тарасов наблюдал за ним в полутьме. Интересно, в который раз? И зачем? Делать ему, что ли, по вечерам нечего? Или замещением занимается? Очень может быть.
А еще этот его взгляд из темноты... пробирающий какой-то, под ним чувствуешь себя неловко, как будто в тебя заглядывают так глубоко, что неясно, вынырнет ли заглядывающий и останется ли водоем неприкосновенным после такого зрительного вмешательства.
Утром Валера никак не дает понять, что знает о том, что тренер видел его тренировки. А вечером, украдкой, все ищет взглядом эту тень, чтобы придумать себе новую причину недолюбливать Тарасова: сидит, наслаждается, может быть, даже представляет, что он, Валера, сдастся, и сам уйдет из команды, раз перспектив нет. Уйдет − и решит обе тарасовские проблемы сразу: и как себя держать подальше от игрока, и как не давать тому строить свою стратегию "один за всех" на льду.
Но тени нет.
Нет ее и на следующий вечер. И через вечер.
И только через четыре дня, когда Валера перестает искать поздних и ненужных зрителей на трибунах, он замечает ее снова, замерев на льду, поправляя развязавшийся шнурок у конька, надо было потуже завязать, черт, а теперь перевязывать, и вот тут, краем глаза − знакомое движение на угловой трибуне. Значит, отстранить отстранил, а наблюдать ходит.
− Анатолий Владимирович! − окликает он тренера, и видит, как тень застывает на границе сумрака и света. Но не исчезает, только комментирует спокойно:
− Закончишь тут упражняться − зайди ко мне в кабинет.
Естественно, толкового продолжения тренировки после этого не выходит, Харламов топчется у двери уже через десять минут, переодевшийся и готовый узнать, что от него понадобилось Тарасову.
А, может, он сейчас скажет, что все, завтра снова в строю?
А, может, хватит мечтать?
Валера решительно толкает дверь, чтобы не мечтать.
− За разъяснениями пришел, − не спрашивает, утверждает тренер, который очень кстати сидит лицом ко входу и имеет прекрасную возможность оценить, как у него округляются глаза.
− Вы же сами сказали зайти.
− Сказал, − легко подтверждает Тарасов. − Любопытно было, сколько это еще будет продолжаться. Надолго же тебя хватило, молодец. Я думал, сразу в кабинет примчишься тогда, громить тут все, права свои отстаивать.
− Вообще-то... − начинает Валера и прикусывает язык. Ну что ты ему сейчас скажешь? "Вообще-то я и примчался, но послушал вас с Кулагиным и решил, что с визитом можно повременить?" Или "Вообще-то я пришел за разъяснениями, вот только по другой тематике, и не слишком уверен, хочу ли я их слышать?"
Он чувствует, что к щекам приливает жар. Очень удачно, что Тарасов списывает это на стыд:
− Значит, было желание. Надеюсь, сейчас оно поутихло? Мне мой кабинет дорог как память.
Валера качает головой и пробует натянуть на улицу виноватую улыбку. Не получается: Тарасов от нее и без всякой клюшки отмахивается:
− Я смотрю, делать то, что велит тренер, у тебя по прежнему не получается, − и вновь это не вопрос: утверждение, даже немного ерническое. − Я что сказал? Сидеть и смотреть.
− Я сижу, − огрызается Валера, по инерции несясь в атаку сломя голову, даже не дослушав. − Всё время тренировки. Сижу, слежу, разве что не записываю. А время после − оно мое личное. Если нельзя стадион занимать − раньше надо было говорить.
− А сейчас что? − вопрос, в котором самая толика любопытства. И Валера трактует ее не как проявление заинтересованности, а как подтекст "Ну и что ты будешь делать?"
− А сейчас вы меня отсюда не сгоните, − твердо говорит он, смотря прямо в насмешливые черные глаза, забывая даже причину, по которой с того вечера так открыто в лицо Тарасову не смотрел, боясь того, что может прочитать в ответ. − Ночью буду приходить, дубликат ключа сделаю, инвентарь убирать будете − со своим ведром приду... − его несерьезные угрозы, в которых дикой обиды больше, чем предостережения, прерываются посторонним звуком. Но не сухим и ломким, и не звучным, Харламов даже не сразу понимает, что звук и вправду исходит от Тарасова, потому что до этого момента Валера ни разу не слышал, чтобы тренер смеялся. А сейчас Анатолий Владимирович не просто смеется − он хохочет. В голос. Абсолютно не стесняясь ни того, что не положено так − радостно, безудержно, неприлично даже как-то − ни его, Харламова.
− Чебаркуль со своим ведром, − отсмеявшись, выдыхает Тарасов. − Я прямо вижу, как ты с ним по улицам идешь. С ним и с клюшкой. Ночью не разберешь, то ли хоккеист, то ли дворник, то ли просто бандит. Нет, на такие крайние меры я пойти не могу: поколотят еще впотьмах, перепутав.
− Тогда выпустите играть, − предлагает Валера как нечто естественное.
И веселье тренера пропадает, уступая место цепкому взгляду.
− Я сам решу, когда выпустить, − напряженно выдает тот, среагировав на просьбу как на ультиматум, хотя Валера ничего такого туда не вкладывал... ну, может быть, чуть-чуть. − Понимаю твое настроение, но ты еще не готов. Через два дня матч в Ледовом дворце, может быть, там... Хотя нет, не думаю, условия не те, да и ты опять шайбу вести начнешь, никому не передавая: моя − значит моя.
− Анатолий Владимирович, − возмущенно начинает Валера, собираясь сказать, что если Тарасов считает его таким бараном, то напрасно.
Неизвестно, считает ли так тренер на самом деле, закончить предложение Валере не дают:
− В общем, Харламов, установка прежняя: посиди пока. На вечерние собственные тренировки даю добро, на ночные, извини, нет. Ночью спать надо. Ну или не спать, но уж точно заниматься вещами, к хоккею отношения не имеющими, − какое-то странное, не до конца сформировавшееся выражение лица Тарасова исчезает раньше, чем Валера находит ему подходящее прилагательное. − А ты иди, ночь уже. Иди, а то от грохота твоих шайб о ведро я думать не могу. Только распустишь команду, только пойдешь к себе в кабинет, а тут каждый вечер одно и то же: бьет и бьет, пока не успокоится. Иди, Валер.
часть третья
***
"Иди, Валер" − пойманной птицей бьется у него в голове весь путь из кабинета до дома, четыре слога, а, оказывается, даже два слова, составленные из них, могут иметь свой собственный ритм. Невеселый такой ритм, хотя где-то на уровне понимания вполне естественный − ясно же, что Тарасов всеми силами старается с ним не контактировать. И после разворота Харламова в сторону скамейки у того даже вроде как начало получаться. Недолго, правда: номер семнадцатый вернулся, чтобы по вечерам системно долбить шайбами по мозгам. То есть это Валера думал, что бьет по ведру, оказалось, что оно − только проекция, а полет продолжается дальше, намного дальше.
Кусочно вспоминается ломаный английский, кажется, там была подходящая фраза "far you could ever imagine". Или нет, сравнительная же степень, значит, "farther you could ever imagine"...
Какой, к черту, английский, тут и русского-то для описания не хватает, а заимствования вообще не помогут.
Цепочка проста, как вертолетики: когда упражнение проделано уже сто пятьдесят раз, крутишь их на автомате, не вкладываясь, не думая, зачем. Если за ведром видно Тарасова, можно ведь продолжить и дальше, за самого Тарасова − к той части его жизни, в голове, не для всех, даже не для него самого . И вот по этой самой части чуть ли не сразу после разговора в кабинете − шайбами. Прицельно.
"Ну и черт бы с ним, − злится Харламов, когда цепочку больше некуда продлевать, когда дальше, за конечным найденным элементом − что-то настолько масштабное, что лучше не трогать, не трогать форточку, а то захлопнется и стукнет по раме, реагировать придется. − Не сидел бы в кабинете, никто же слушать не заставлял. Или это мазохизм такой: дальше − ближе − дальше?".
Как маятник: вперед − назад, до точки равновесия еще неизвестно сколько оборотов, да и потом шарик еще долго колеблется на нити почти на одном месте, не зная, в какую сторону отклониться на незаметные значительные миллиметры.
Или качели: вверх − вниз, смеешься, летишь, живешь, а останавливаться все равно придется, вспоминать придется, с площадки уходить.
Или витки спирали: приближение − удаление от оси, все это уже было, все это еще будет, но не так. Неправда: именно так и на том же фундаменте, сколько себе ни ври.
Кто-то раскручивает спираль, кто-то − просто в сторонке следит за этим, − из ниоткуда всплывает строчка, Валера не знает, то ли услышал где, то ли вычитал, ну не сам же изобрел, в самом деле.
Кто-то раскручивает спираль,
кто-то − просто в сторонке следит за этим...
Он явно переобщался с Ирой, хотя когда успел только: сюда так и просится рифма.
Кто-то раскручивает спираль, кто-то − просто в сторонке следит за этим, наблюдающих даже немного жаль: треснет пружина по лбу − тогда заметят.
Неоригинально, и плоско, и явно что-то не то с длиной строк, ну и ладно, он рифмы плести не умеет и учиться не собирается: зачем? Хотя даже смеяться над сочиненной глупостью не хочется: первая часть не вяжется со второй, паззл не сходится, и, несмотря на бесперспективность этого занятия, рифму и смысл все же хочется найти.
Кто-то раскручивает спираль, кто-то − просто в сторонке следит за этим: есть особый чужой хрусталь, что не бьется до самой смерти".
Ну и о чем это? Никто вроде умирать не собирается, ему еще жить и жить, а Тарасов... а что Тарасов. Хрусталь, то же мне, скорее, сталь. Или металл. Вот, кстати.
Кто-то раскручивает спираль, кто-то − просто в сторонке следит за этим: вот таких, у которых в словах − металл, не так часто выходит встретить".
Да ладно. В словах − металл, в глазах − сталь, и вообще из камуфляжа − бронежилет и огнеупорная маска на лице − в тех или иных вариациях − сколько угодно, только на улицу выйди. И найдешь или хамов, умеющих подать себя в единственном раунде, или истериков, нацепляющих бронежилет по случаю и без оного, или крайне интригующих личностей, у которых за панцирем, за броней − нет ничего: пусто, чего ради стены ломались, неясно.
А тебя, Валера, будь честен, восхищает выдержка этого человека. Во всем, даже по отношению к тебе. Ты, конечно, не стал вдруг для Тарасова центром вселенной ( "в голове", − напоминает себе он спасительные слова, пока может, − "только в голове"), но, согласись, почти не реагировать на внешний напоминающий фактор и только вот так, мимоходом, про шайбы, не тебе даже, себе под нос, и все равно, что вслух, ты не должен быть услышать и понять − не должен.
"Да какое мне дело до его фантазий?" − вступать в спор с самим собой − занятие нудное: все равно выиграет или лучшая часть тебя, или худшая, но он все же ведётся: спорит, аргументирует зарифмованно, на волне с начальной строкой и вроде бы на сей раз даже удачно.
Кто-то раскручивает спираль, кто-то − просто в сторонке следит за этим, потому что стара мораль "мы за чужие фантазии не в ответе".
Ну, конечно, очевидное обыденное, просто о главном. Опять неоригинально, но об актуальном, ничего не скажешь. Не в ответе же? Не в твоей же голове, в чужой?
Вот только на языке вертится уже совсем другая строчка.
Кто-то раскручивает спираль, кто-то − просто в сторонке следит за этим, тот, кто сколько бы раньше себе ни врал, за уклонение от услышанного − в ответе.
Чертовы стишки.
Чертов Тарасов со своей спиралью, маятником, с ответом за прирученных, неприрученных, услышанное и черт знает, за что еще.
Это он-то в ответе? Он? Да Валера жил бы еще лет сто и без этого знания, без Тарасова, без того, чтобы с ним это происходило!
"А оно разве с тобой происходит?" − вдруг ехидно звучит где-то на периферии сознания, знакомыми усталыми интонациями звучит. − "Не потому ли ты здесь рифму подбираешь уже десять минут, причем заведомо не о том, чтобы не думать, почему тебя вообще так задела эта тема? Именно потому, что не с тобой. Как будто байку услышал про какого-то другого Валеру Харламова, на которого по-особому смотрит тренер.
Если говорить о фантазиях, у кого их нет. Разноплановых, от домика у моря где-то за границей, личного особняка и симпатичного обслуживающего персонала: исключительно шатенок, исключительно высоких и во всех смыслах выдающихся − до постыдных ночных мечтаний вроде секса втроем или в необычной пикантной обстановке, когда горячим и влажным, когда вот-вот застукают, когда резко и коротко, потому что от этой прерывистости, без долгих прелюдий, без нежного и неторопливого, хо-ро-шо. Обоим неописуемо хорошо".
Валере приходится резко глотануть ртом воздух, потому что улица − явно не лучшее место, чтобы вспоминать свои сны.
А знакомый тембр продолжает звучать внутри, и можно даже не пытаться закрывать уши, только удивляться изощренности собственного подсознания, выбравшего для выволочки или урока разжевывания неусвоенного материала именно этот голос, от которого такие слова и вообще столько слов за раз − жутко.
"А ты все ходишь и стоп себе думаешь, ну когда же. Когда же появится то, о чем упоминал Кулагин, о чем сам Тарасов говорил, срываясь на шепот, когда оно хоть как-то проявится. Взгляд ведь − это не то: мало ли, о чем человек, глядя на тебя, думает, что из этого тебе кажется, что − на самом деле есть. Стык трактовок и вероятностей по такой эфемерной материи − и говорить не о чем. А ты ждешь и боишься действия. Что руку на плечо положит привычной тяжестью, как тогда, в матч " меньше минуты", что коротко приобнимет за плечи ну или вон хоть по голове потреплет... какие еще действия обычной поддержки, в принципе возможные от Тарасова, теперь можно трактовать двояко? Чтобы было, на что среагировать, если не вслух, то хотя бы молча "ну, вот оно". Среагировать и частично для себя тему закрыть.
А Тарасов только смотрит непривычно, и то, не знал бы − не заметил. Никакого скрытого подтекста или тайных желаний в его взгляде не высвечивается, просто: чуть более цепко, более внимательно, чем обычно. Получается, Валера, что тебе больше всего хочется и одновременно с этим − более всего не нужно − чтобы Тарасов свою заинтересованность проявил. Ты бы определился, чего от человека хочешь.
" Чего ты от мальчика хочешь, Толь?" − рефреном − абсолютно неуместный кулагинский вопрос, и интонация при том такая, что ему-то, Борису Павловичу, ответ давно не нужен, ответь себе.
Хорошо, что Кулагин не ему этот вопрос задал, ежась от налетевшего ветра думает Валера. Хорошо. Потому что сейчас он бы не ответил. А "не знаю" Бориса Павловича бы вряд ли устроило.
Два дня до матча Харламов даже не слишком усердствует, подсознательно ожидая, что развязка для него наступит раньше, чем случится этот самый матч. За сутки. За полдня. Ну, хотя бы в конце последней тренировки с наставлениями, Тарасов же не может оставить все так неопределенно, когда вместо тебя − натянутая струна: отпусти ее − и отдача будет такая, что лучше бы начал отпускать заранее, медленно, постепенно.
Но тренер молчит. И Валера уходит домой, зная о завтрашнем дне не больше, чем накануне.
В раздевалке, сидя напротив Тарасова, пока все настраиваются на предстоящую игру, он долго не может поднять на тренера взгляд, потому что уверен − убежден, ни секунды ни сомневается − что теперь-то прочтет на лице Тарасова ответ, играть ему сегодня или нет. Анатолий Владимирович ведь не сказал тогда "нет", он сказал "не думаю". Валеру абсолютно не интересует, что тренер не думал тогда, но ему надо − вот сейчас, пока еще не там, не на льду − надо знать, как ему дышать. В ожидании короткого хлесткого "Смена!" или же спокойно, с умеренным азартом стороннего зрителя, у которого вместо экрана телевизора просто чуть более комфортные условия поближе к реальности − место в первом ряду.
Когда он все-таки смотрит на тренера, взгляд того абсолютно нечитаем, будто смотрит не на чего-то ждущего номера семнадцатого, а вон на стенку за спиной. Не видит там ни черта, а потому и задумываться не о чем.
− Лады, − коротко хлопает Тарасов, и они по полученной отмашке к началу движения всей гурьбой вываливаются на стадион. А дальше потоки расходятся: кто на лед, а кто − на скамейку. Валере не надо напоминать, куда двигаться: в клуб "ожидающие вместе" он идет сам.
Харламов вяло следит за расстановкой на поле: игра еще не началась, они просто круги накатывают, а мысли о том, что тренер − человек еще более непредсказуемый, чем казалось, звучат гораздо интереснее мельтешащих по полю игроков, среди которых тебя нет.
"Сказать ему, что ли", − в который раз за последнюю неделю думает Валера. − "Пусть отправит обтираться обратно в Чебру, хуже все равно уже не будет, а лучше − лучше он сам не дает, дело даже не в этих его причинах, просто не верит, не верит и все тут. Как тогда, когда с первым самолетом − сюда, потом на машине, чтобы быстрее на стадион, а в ответ "Ты − в ЦСКА? Действительно, глупость страшная". И ведь даже не спросишь, сколько еще шайб, сколько удачных голов, сколько выигранных матчей случится прежде, чем на тебя посмотрят... не с уважением, конечно, но хотя бы не как на глупость страшную, непонятно как в команде случившуюся".
− Приготовились, Михайлов. Петров, − пауза в полторы секунды, Валера даже не успевает ее прочувствовать, только слышит свою фамилию и видит короткое решительное движение − пальцами по бортику. − И Харламов.
А... а как же "глупость страшная"? Это первая реакция, но долго удивляться ему не дают.
− Валер, алё, − привлекает его внимание Гусь и указывает глазами на стадион. Но он все не верит. А вот тычку в бок − очень даже верит. − Чего спишь, на лед!
И вот Валера у бортика, вместе со своей новообразовавшейся тройкой, а Тарасов все не смотрит в его сторону, никак не дает понять, что только что в обособленной вселенной, включающей в себя всего двоих, сделал заявку на возможность чуда. Не предупреждая, без подготовки, как и положено, наверное.
− Смена! − звучит долгожданное слово, именно так, как и ожидалось: коротко, сильно, безвозвратно.
Вот так вот − на льду, под взглядами сотен людей − у него уже давно не было. Впрочем, "так", будто на момент перемахивания через бортик ему прицепили дополнительную пару авторских крыльев, у него не было вообще никогда.
Валера чувствует, как из него выхлестывается энергия, как все часы на скамейке, пересиженные, ненавистные, разом отходят на второй план, уступая место единственной задаче − доказать, что не зря на лед выпустили. И Харламов ведет шайбу, неуловимо быстро, уклоняясь, избегая соперника, видя только ее мельтешение по льду, видя ее саму и никого больше: ни своих, ни чужих.
В следующий момент он уже распластан на льду и почти слышит сашкино досадливое "Вот же черт". Ну или что-нибудь похожее.
Падать не больно. Обидно, потому что после того отстранения и подбора новой тройки облажаться не хочется. Не хотелось. Миссия провалена: уже.
Харламов поднимает глаза − Михайлов стоит над ним, замерев, на одну секунду замерев, и, кажется практикуется в невербальных диалогах, потому что иначе как "Ну что, Валер? Опять все сам?" он этот взгляд расшифровать не может. За спиной Михайлова чего-то же ждет Петров.
Секунда проходит − и слаженная двойка приходит в движение, отдаляясь к границе поля, а Валера все лежит и сшивает картину мироздания, которая все-таки порвалась.
Не вытянуть в одиночку: необходимо взаимодействие с другими игроками.
Да и ты опять шайбу вести начнешь, никому не передавая: моя − значит моя.
Смена!
Тройка не работает, команды нет.
Но ведь это не та тройка! Это не Фирсов и не Викулов, тебе подобрали новую комбинацию, а ты − опять...
Так какого черта ты лежишь? Встал, зубы стиснул − и вперед, взаимодействие налаживать. Что, вести шайбу втроем − это такая непосильная задача? Да, обводка будет зависеть не только от тебя, но ведь передачу по-разному разыграть можно.
"Ты хочешь жить?" − надрывается у него в голове собственный голос, и кажется, что под ногами − холодный морозный воздух, а не лед, а в руках − провод, который сам же и раскачиваешь, добиваясь ответа не только от Гуся. − Ты жить хочешь?
Да. Да, черт возьми, да!
Ну так иди и делай.
И он встает. Несется вперед, в гущу событий, но не за шайбой, а к своей тройке, чтобы завершить ее, чтобы закольцевать комбинацию. Михайлов с Петровым обмениваются молниеносным взглядом, а потом каждый из них по отдельности кивает ему с короткой улыбкой − "не сам, значит".
С этой тройкой получается намного лучше. Они и самом деле звенья одной цепи. И, разыгрывая шайбу, обходят других игроков как пятилеток. Геометрия на льду меняется с молниеносной скоростью − треугольник, линия, спираль, вытянутая спираль, снова треугольник, Валера и не представлял, что можно так − на одной волне, когда остальные два игрока − не обуза, а продолжение себя, как дополнительная пара рук или еще одна пара крыльев.
Ускорение нарастает, цель все ближе, вратарь пытается защитить, перестроиться, закрыть собой все, чтобы даже мышь не проскочила, не то что шайба, но куда там − он уверен, что успеет, что забьет, они втроем подобрались так близко к воротам соперника, что иного исхода, кроме как гола, и быть не может.
И действительно − еще не успела упасть шайба, а трибуны взрываются, толпа приходит в движение, и на этом фоне нарастающего шума − безошибочно узнаваемое сашкино "Да! Да-ааааа!".
Все.
Харламов разворачивается от трибун к скамейкам, где сидит остальная часть его команды: увидеть ребят, посмотреть на Гуся, который, наверное, честно и открыто улыбается, искренне радуясь, что его другу, наконец, повезло...
Но Валера знает, кого он ищет на самом деле.
И находит.
Взгляд Тарасова не просто довольный. Он теплый какой-то, направленный персонально на него. За таким взглядом, наверное, Валера бы и из самого Чебаркуля сюда дернул, потому что никто и никогда не смотрел на него − так. Без ожиданий, с самолично генерируемым светом, который хочется только тратить.
Он, безотчетно улыбаясь своей личной победе и немножко − оправданным тренерским ожиданиям, по инерции делает пару шагов по льду в направлении Тарасова, конек цепляется за незамеченную выбоину и тормозит эту импульсивную траекторию, неуловимо меняет ее.
Сначала приходит мысль, что нельзя вот так ехать к тренеру − на виду у всех.
Потом − что неясно, что случилось раньше: он споткнулся коньком о лед или взглядом о взгляд.
И только потом улыбка стекает с лица Валеры, как только анализирует, понимает, вспоминает, почему тренер может на него так смотреть.
Кто-то раскручивает спираль, кто-то − просто в сторонке следит за этим.
Ну так и следи, чего ж ты под пружину лезешь.
И взгляд Тарасова, задержавшийся на его лице, на этой сползающей клочками улыбке, меняется. Теперь это спокойное равнодушие, если и есть где-то там радость, то уже за тремя замками, семью печатями и вообще, Валера, ты ошибся, тебе оттуда не видно, бывает.
Секунда проходит, потом вторая, зрительный контакт все не прерывается, а на третью Харламов и сам верит то ли своему убеждающему внутреннему голосу, то ли молчаливым увещеваниям Тарасова, ему созвучным, что и вправду ошибся.
часть четвертая
часть пятая
часть шестая
часть седьмая
часть восьмая
NEW часть девятая
Фандом: "Легенда №17"
Пейринг: Анатолий Тарасов/Валерий Харламов
Рейтинг: R
Размер: миди
Жанр: сначала драма, но со светом в конце
Саммари: один подслушанный разговор — и ты уже не можешь оставаться в стороне, просто наблюдая, как человек раскручивает спираль, так что поневоле начинаешь раскручивать ее вместе с ним.
Примечания: по заявке №74 с феста.
Для тех, кому проще хотя бы подобие цельного текста, чем по кускам вылавливать)
часть первая
Он давно не появлялся на стадионе так поздно. Хотя "давно" − это, конечно, субъективные ощущения, весьма далекие от реальности. Когда постоянным зрителем был без права не то что на лед, хотя бы на тренировку, когда спичечный коробок на трибуне вместо шайбы, когда с трибун спускали только затем, чтобы показать: недорос, рано, рано, рано, тебе сказали, посиди пока. Когда практически сросся с сидением, штаны от безделья протер, клюшку порой стало хотеться приложить не к шайбам, до которых не допускали, а к Тарасову, который вертелся рядом, оглядывался, комментировал в своей обычной манере, − выпустили, чтобы не залежал. Но, видимо, полуфабрикат должен находиться в какой-то промежуточной стадии − еще не протухший, но при этом достаточно заветрившийся, а с последним были проблемы.
Потому опять все по-старому − "ты пока еще на скамейке посиди". И под этим вердиктом − ряд объективных причин: "тройка не работает", "команды нет", "Фирсову и Викулову не подходишь", а на деле и в глазах − совсем другое, что-то личное, сильное своим отрицанием, как будто не верят в тебя, тебе не верят, хоть тридцать четыре шайбы за сезон, хоть из Чебаркуля в Москву по первому свисту, хоть немыслимый гол в ворота на последних секундах.
Поэтому сейчас он здесь. Дома комната уже разгромлена, но ожидаемого удовлетворения это не принесло. И он даже знает, почему: в комнате не было тренера. Некому было претензии предъявлять, некого спрашивать и не до кого доносить, что так нельзя. Что если сорвали в Москву, то не держите на скамейке, что в Чебаркуле было ужасно: скучно, немыслимо противно сушить игры и ждать, что за самоуправство и настоящую игру прилетит от местного номера девять с подпевалой, − но там он хотя бы играл: выходил на лед, сначала за одной шайбой, а потом − бить собственные рекорды, чтобы оживить этот город, чтобы болельщики перестали ходить на хоккей как комиссия на экзамен: знает на хорошую оценку − и достаточно, большего не надо, трется команда посредине турнирки − ну так и правильно, всегда же было.
Так что Валера просто дойдет до двери, толкнет ее − знает ведь, что Тарасов вечно в кабинете полуночничает − и задаст один вопрос. Или несколько. И постарается не разгромить при этом и его кабинет тоже, хотя и очень хочется.
Увы, с намеченным планом действий приходится расстаться уже на первом пункте. Он еще не доходит до двери, а уже слышит голос Кулагина и понимает, что дверь толкать не придется, потому что выяснять отношения с Тарасовым при Борисе Павловиче... ну уж нет. А пока можно подождать, уйдет же когда-нибудь Кулагин, ночь на дворе, а ему на другой конец города пилить. Подождать и послушать заодно: любопытство ему не чуждо, а из-за приоткрытой двери все прекрасно слышно.
− ... никогда не говорили, что бывает, когда скрученную пружину разворачиваешь? Можно без глаза остаться, а можно и что поценнее потерять, − мягко упрекает собеседника Борис Павлович, заканчивая тем самым, видимо, ранее прозвучавшие аргументы, начало реплики Валера просто не застал, включаться в разговор приходится с середины. Интересно, о чем он?
− Это если не уметь с пружиной обращаться, − звучит другой голос, в котором насмешка в равной доле сочетается с неодобрением. Этот голос Валера знает слишком хорошо, хотя с Тарасовым лично знаком куда меньше, чем с Кулагиным, а вот поди ж ты − и интонации выучить успел, и даже некоторые словечки угадывать научился. Непонятно, правда, зачем ему это знание сдалось.
− Ты не умеешь, − безапелляционно возражает Кулагин, будто ставит точку в давнем споре. − Хоть и тренер грамотный, и вообще человек толковый. Но вот хрупкие предметы тебе в руки лучше не давать. Сам поцарапаться не хочешь, что с ними делать, не знаешь, вот и выкручиваешь, как можешь. До перелома. Только стоит ли так, если можно по-другому?
− Борь, − выдыхает Тарасов, и в этом выдохе столько усталости и нежелания развивать поднятую тему, что последнее ощущается физически даже несмотря на то, что сейчас в кабинете − только двое, а он сам − за стенкой, в добрых трех метрах от двери, − Тебе не кажется, что ты задаешь вопросы, которые...
− Не кажется. Мне можно. На правах твоего друга и человека, которому не все равно, как ты себя гробишь. Не смотри так: гробишь же. Думаешь, отрицание тебе поможет? Спасет, сотрет эту часть твоей жизни, которая у тебя в голове творится?
− Я не отрицаю, − поспешно отбивает Тарасов, и за этим следует недоверчивый смешок.
− Ну так скажи это, легче станет.
− Я уже говорил.
− Ты упоминал, − не соглашается Кулагин. − Причем не все и не всегда вслух. В междустрочье, мельком, при том с вечной оглядкой на меня, а не сказал ли больше? Бегаешь ты хорошо. Вот только по кругу, а стоит по встречной.
− Ну если тебе так нужно это громко, четко и с выражением... − с сомнением выдает Анатолий Владимирович, и Кулагин, наверное, кивает, потому что фраза звучит дальше с мимолетной заминкой, будто и не прерывалась вовсе, − то Валерий Харламов нужен будущему советского хоккея как выдающийся игрок. А мне он нужен не только как хоккеист. Доволен?
− Нет. Уточни, пожалуйста, "не только как хоккеист" − это как кто? − ехидства в голове Кулагину не занимать. Валера и не знал, что Борис Павлович тоже может быть таким. Или он у тренера нахватался, когда успел только?
Эта мысль фоном проносится у Валеры в голове, пока другие "я ему нужен?", "может, он сейчас еще и скажет, за что отстранил, за что на самом деле отстранил?", "так этот разговор, оказывается, обо мне?" наползают друг на друга, как хоккейные болельщики около стадиона.
− Кулагин, − неверяще произносит Тарасов, тоже заметив, что обычно спокойный и совсем не жесткий Борис Павлович сейчас подозрительно похож на кого-то другого. Не как зеркало: каких-то элементов недостает, каких-то будет недоставать всегда, − как отражение в запотевшем стекле. Очертания угадываются, а вот предположить, что там, за ними − невозможно. − Это что за изощренное издевательство?
− Как хороший знакомый, с которым можно иногда пропускать по кружке пива и потом расходиться по домам до следующего случая? − нет, Борис Павлович, оказывается, легко умеет не слушать Тарасова и гнуть свою линию. − Как собеседник: схемы замыкать, расстановку обсуждать, ничего важного, все только рабочее незаменимое? Как друг, которому ты все равно всего о себе не расскажешь? Ты же даже мне многого не рассказываешь, все самому, все клещами и пинцетом приходится... Чего ты от мальчика хочешь, Толь?
Харламов по инерции дергается − подойти поближе, расслышать лучше, вот же оно, то, зачем он уже с пять минут спиной стенку подпирает, но ответ Тарасова заставляет его замереть на месте и остаться там, где стоял.
− Мальчика и хочу, − глухо доносится из-за двери. − Чтобы рядом был, чтобы не по имени-отчеству, чтобы перестал с таким ожесточением доказывать, что он чего-то да стоит, я же вижу, Борь, не слепой, хотя и который десяток лет уже... Спать с ним, видеть утром до тренировок, на тренировках, и чтобы потом, выбившись, отработав больше, чем даже я на него взваливаю, он же ответственный, он же наметил себе быть лучшим − и идет к цели, и ни ссылка в Чебаркуль, ни тренер ему не помеха, вперед и с песней, у мальчика Канада в глазах и мечты о славе, это нормально в его возрасте ... чтобы потом − после всего − сам шел. Приходил и возвращался. Чтобы смотрел по-другому, но нет, я же пень, картонная мишень в тире, и ведь подписался на это, чтобы он быстрее взлетел, чтобы внешний фактор сопротивления, чтобы не зазнавался и не млел от собственных успехов, но иногда, иногда... − голос тренера куда тише, чем до этого был при споре с Кулагиным, но вот фразы каким-то странным образом слышны четко: ни двойных трактовок, ни возможных "я-не-так-понял".
А затем наступает пауза, в которую не происходит ничего, кроме валериного гулко стучащего сердца. Он слышал отзвучавшие слова, вот только понять их... и принять...
"Ты же хотел знать, за что?" − напоминает внутренний голос, подозрительно похожий на тренерский. − "Ну так давай, слушай и повнимательнее. Вот это − правда". И ожесточение в нем − знакомое, невозможно яростное, − тоже тарасовское.
− Что еще тебе нужно? − тем временем спрашивает Анатолий Владимирович, не дождавшись никакой реакции на свой сумбурный монолог. − Может, чтобы я ему об этом сказал? Розы в зубах притащил, непременно красные, непременно со словами "Харламов, представляешь, я с тобой так обращаюсь не потому, что изверг от природы. То есть и поэтому тоже, но не только"? Или ромашки тоже сойдут?
− Толь, − пытается притормозить тренера Кулагин, но это бессмысленно: когда человека так несет, затормозить его не может уже ничто. Слова выхлестываются и накрывают с головой всех, кто их слышит, да и самого оратора тоже. Смотри, ты же хотел громко и четко? Хотел? Ну так чего закрываешься-то тогда? Сам виноват. Сам. Есть вещи, о которых не спрашивают, о которых молчат до гробовой. И есть люди, которых надо от себя отрезать. А ты не даешь, у меня же так хорошо получается, а ты не даешь.
Валера не умеет читать мысли, но, чтобы этого не услышать, надо быть совсем глухим. Тем более, что все это − больное, веское, не отмахнуться, не заткнуть внутренние уши − на самом деле говорится не Борису Павловичу, а ему. Точнее, хотело бы быть сказанным ему. Через опосредованного свидетеля, на которого выливаются все эмоции, а тот даже закрыться не может, потому что сам запустил эту реакцию, а мог ведь молчать.
− Рассказал, что намного проще, когда тебя недолюбливают, чем когда смотрят по-щенячьи, потому что ты − это ты, заслуженный мастер спорта, тот самый тренер ЦСКА, от муштры которого обтесываются именитые игроки? − Тарасов повышает голос вместе с тем, как градус эмоциональности спадает. Слова и звук внутреннего хрустящего стержня не резонируют друг с другом: стержень надломился раньше, намного раньше, чем Кулагин вообще затеял этот разговор, сейчас он просто идет остаточными трещинами. − Он же видит во мне все это, понимаешь? Видит и эмоционирует соответственно, Борь, а я эти эмоции разворачиваю на сто восемьдесят градусов, потому что понимаю, что не о том они.
− Тебе хочется, чтобы он эти же самые эмоции проявлял к тебе как к человеку, − понимающе тянет Кулагин.
Валера в который раз жалеет, что не видит их лиц: верхушка двери прозрачная, но сделать сейчас хотя бы шаг по направлению к кабинету он не может. Половица не скрипнет, сумка с плеча не упадет − здесь нет ни того, ни другого. Просто до кабинета он не дойдет. Ноги примерзли к полу, не каждый день о себе такое узнаешь. Сейчас он может только слушать, запихивая попытки анализировать поступившую информацию куда подальше, потому что не место и не время. Потому что он не может слышать именно это, потому что ошибся наверняка, да чтобы Анатольвладимирович... и вообще...
Слушать. Стоять и слушать. Тебе не странно, Харламов, и не страшно. Тебе вообще никак.
− Хочется, − как-то спокойно признает Тарасов. − Но он слишком правильный для этого. И хорошо, Борь. Пусть видит только сволочного тренера, которому все не так и всего мало, это хорошо подстегивает гордость, по которой настойчиво топчутся, и пусть мечтает разбить что-нибудь потяжелее о мою голову − сегодня у него как раз для этого новый повод появился, а мотивация в процессе нарисуется.
"Ты же хотел знать", − не унимается внутренний комментатор, которого не смущает ни отсутствие ни трибун, ни самой игры. Странный матч проходит в кабинете, чем не хоккей. Правда, в неполном составе, но третий игрок там явно будет лишним − расстановка неясна, схема не доработана до конца, обводка не изучена.
Интересно, каким Тарасов был на льду раньше, в юности? Таким же, как он, "докажу, а если не докажу, то пойду на второй круг, потом на третий, и вы все равно увидите"? Или вон как Гусь, который замечательный, надежный человек, но вот для именитого игрока ему пока не хватает ни опыта − но это наживное, с опытом у самого Валеры тоже пока не слишком − ни такой воле к победе, когда недостаточно сделать просто хорошо? Или как Кулагин − не сегодняшний, а привычный Кулагин, который вряд ли в свою бытность игроком размазывал соперников по стеночке подручными факторами и потом смотрел, что получится?
− Тебя же не хватит, − мягко возражает Борис Павлович, возвращаясь к естественному для него тону простых советов, а не удачных нападений. − Ну переводишь ты свою заинтересованность в ваши вечные стычки, замещаешь, направление векторов меняешь, дело твое, сублимацию никто не отменял. Только ведь не сработает, Толь. У мальчишки характер не тот, чтобы просто в словесный теннис с тобой играть до бесконечности. А других игр ты ему не позволяешь. И себе не позволяешь.
− У него одна игра − хоккей, − жестко обрывает собеседника Тарасов, мгновенно уловив, что теперь больше никто не будет выбивать из него то, о чем он сам говорить не хочет. − На льду и с тренером. Есть противник, есть цель, и никаких разговоров: их всех еще такие матчи ждут, что рано расслабляться, работать надо: шайбу гонять с утра до ночи, на клюшках спать и думать только о хоккее. Постановка задачи − комментарии по задаче − ее последующая реализация. Это профессиональный подход, а он ничем не лучше других игроков в команде.
− Знаешь, иногда мне страшно рядом с тобой находиться, − как-то пораженно озвучивает Кулагин, будто слышит такое от Тарасова впервые. На взгляд Валеры, ничего нового там не прозвучало, если, конечно, не считать самого предмета разговора, да и тот, судя по всему, для Бориса Павловича не новость, в отличие от него самого.
− Потому что я говорю правильные вещи и не допускаю трактовок неправильных? − со слышимой улыбкой в голосе, которую стоит расценивать то ли попытку разговор замять, то ли как последнее средство защиты, спрашивает Тарасов. У самого Валеры тоже бывает такая улыбка, но не в голосе, обычное движение губ, Гусь обычно характеризует ее как "попробуй еще раз или не пробуй вовсе".
− Нет, потому что ты мало того, что принципиален до крайности и то, что не вписывается в твою логику, в себе давишь, так еще и за других решаешь, как им жить и что к тебе чувствовать. Я искренне желаю, чтобы однажды все те эмоции, от которых ты клюшкой отмахиваешься, тебя догнали.
− И шайбами расстреляли? Раз уж аналогия с хоккеем пошла? − в обмен репликами вклинивается посторонний звяк, и Валера не сразу понимает, что это чайник: настолько разговор не сочетается с предполагаемым чаепитием. − О, вовремя вскипело, сейчас сообразим тебе кружку, может, еще какие аналогии приведешь,− вот теперь Тарасов шутит, легко, непринужденно, так, что если бы Валера подошел к кабинету на этом моменте, ни за что бы не поверил, что пять минут назад тренер оборонялся как мог. И о причине такой обороны тоже бы не знал.
Теперь − знает. За десять минут под дверью он узнал об Анатолии Владимировиче Тарасове больше, чем за все время с их первой встречи.
"Ты же хотел понять", − как-то бессильно выдыхает он, еле-еле, шепотом, потому что все еще у двери, потому что услышал все, что мог, и чего не хотел, он же хотел только правду, кто же знал, что она − такая, и надо уходить, надо забыть все это и завтра ни в коем случае не дать Тарасову понять, что его тайна и методы замещения с действующими причинами ему известны.
Уйти из команды − не выход: пусть этот Балашов из ЦК и говорил, что оторвут и с руками, и с ногами, и с головой, будущее хоккеиста ждет его только с Тарасовым. Валера не знает, почему, просто чувствует, что нельзя уходить, что это будет крест, а дальше − второй Чебаркуль, только побольше, где, может, игры сушить и не заставят, а вот правильно развернуться не дадут. Тарасов, как бы он к нему не относился после сегодняшнего разговора, не предназначенного для его ушей, прав: хоккей − командная игра, и тройка должна быть цельной. А в том же "Спартаке" его просто выпустят работать в одиночку. Ответственно и при должных усилиях даже по плечу, вот только так матчи не делаются.
Он аккуратно, стараясь не шуметь, отходит со своего места обратно, к выходу, потому что − ну какие сейчас разговоры: мало того, что визитер тренера, похоже, и не собирается уходить, так еще и в кабинет к Анатольвладимировичу соваться... все же по лицу понятно будет, что слышал. Что та часть жизни Тарасова, которая, по словам Кулагина, проходит у того в голове, теперь расширит границы своего влияния, чтобы занять и его голову тоже. О таком ведь не забудешь. Не отмахнешься клюшкой, как бы ни относился, помнить будешь, пока дороги не разойдутся, а Харламов сам только что отказался их разводить.
Потому Валера просто уходит. И все еще не анализирует услышанное. Не думает ни о чем, кроме того, что нашел все вопросы и нашел все ответы, только вот почему от этого, вопреки всякой логике, не легче? Почему − многое, не руку, конечно, ей еще клюшку держать, и не ногу, на чем тогда кататься, но любое другое − за то, чтобы никогда не знать?
Лучше бы неопределенность, с ней простительно ошибаться, путаясь в догадках. А тут, при такой откровенной подаче, когда ни недомолвок, ни недоговорок, ничего лишнего − уже не запутаться.
часть вторая
***
Запутаться в откровенной тарасовской подаче и вправду не получается, потому что паутина, сплетаемая вокруг них двоих, имеет совсем другой окрас: не ночных сдерживаемых слов, которые все равно прорываются сквозь плотину, а слов тщательно взвешенных и продуманных фраз. Ну или чьих-то импульсов, это у них и вправду семейное.
Явление мамы к стадиону и ее попытка достучаться до Тарасова − унизительнее некуда. Как будто ему все еще восемь, за чужими юбками прятаться, своего мнения не иметь. А мама старается как может, как лучше. И из окна автобуса он видит, что Тарасов тоже это понимает, и то, как тренер смотрит на Бегонию снисходительным взглядом, в котором она за эмоцией решительно не видит подтекста "я все это прекрасно знаю, но − не могу, извините" − только дополнительное напоминание о том, что разговор Тарасова с Кулагиным все же имел место быть.
Хлопнув дверью − подальше от тех, кто за тебя все решает, ах, черт, и на стадион тоже нельзя, там тоже решают, − он натыкается на Балашова, совершенно случайно припарковавшегося именно у их подъезда, и без раздумий соглашается узнать, зачем тот "по его душу". Сейчас ему все равно, кого слушать.
Он едет в машине и краем уха ловит реплики Балашова, одновременно с этим на усиленной громкости прокручивая в голове вчерашний разговор. Все эти тарасовские "хочу", "спать с ним", "видеть утром", "сам шел", "возвращался".
Вне контекста это просто слова, обычные, человеческие, из книжки. Не трогают тебя, пока ты не тронешь их, пока ты им не поверишь. А вот в контексте − это совсем другое дело. Впрочем, и в нем тоже можно не опасаться, что слова внезапно оживут и обрастут щупальцами: по словам Кулагина, эта часть жизни Тарасова происходит у того в голове, вот и пусть происходит. Тренер вроде бы и сам понимает, что о таком никому нельзя. Не то что говорить, думать даже.
А у него будет происходить своя жизнь, в которой подслушанному разговору просто не будет места: Тарасов явно не настолько отчаялся, чтобы как-то свой интерес выказывать, не заметил бы, если бы не услышал. Валера вообще не может представить, чтобы эта внутренняя жизнь, в голове, только в голове, когда-нибудь сломила такого человека, как Тарасов. Люди должны быть сильнее своих слабостей.
И все же перебирать эти слова интереснее, чем пытаться разбираться в том, почему Эдуард Михайлович с таким упорством, достойным лучшего применения, за ним хвостом ходит. Лестно, конечно, но что-то здесь не то.
− Ах, какой ты гол впечатал с Фирсовым и Викуловым, фантастика, это шедевр, − долетает до него, и Валера, наконец, окончательно формулирует для себя, почему не верит этому человеку. Все дело в этом "ах" и прочих восхитительных словах в его адрес с показательной жестикуляцией, а ведь он еще не легенда. Если отбросить гордость и включить самооценку, то да, потенциал есть, но над ним работать надо. Не все игры вытягиваются на себе, это он умом-то понимает, умом − да, а вот руками нет, так, может, пора отвыкать от Чебаркуля? Ведь это − прошлое, а жить надо настоящим. И учиться взаимодействию.
Да уж, взаимодействию с тренером теперь тоже придется учиться. Заново. Пусть только и с его стороны: Тарасов ведь не знает, что он знает, что... и не узнает.
− Валер, что происходит? Ну почему он опять тебя отстранил? − тон представителя ЦК партии меняется с восторженного на заботливый, одновременно с этим машина дергается в сторону, видимо, объезжая что-то. Полегче на поворотах бы.
Балашов все не устает сыпаться комплиментами − профессиональными, конечно, иначе для откровений последних дней это было бы уже слишком: про потенциал, про манеру игры, но за ними.. за ними будто другое: "слушай, как я тут перед тобой распинаюсь, и вспомни об этом, когда я наконец скажу, зачем".
Самое прекрасно в этой поездке то, что диалога от него не требуют. Только грамотно закладывают кирпичики: ключевые слова"Тебе надо уходить в другую команду", "Бобров", "Спартак" − в расчете на долгосрочное строительство.
− Вот как можно тебе не давать играть? − голос показательно взвивается ввысь, акценты точны, но расставлены "в лоб"... и тут же, следом. − Надо нам с тобой в спорткомитет заехать и рассказать там про всю эту ситуацию, − вот она, воображаемая стена из кирпичиков и нарисовалась. Какие-то терки у этого Балашова с Тарасовым, вот почему он к нему так клинья подбивает: помощи хочет. То ли своих ресурсов не хватает, то ли нужен кто поближе к тренеру, а у Балашова явно возраст уже не тот − в хоккеисты метить.
− Люди здоровье подрывают, уверенность в себе теряют из-за этого самодура,− вот теперь можно и неприкрытый наезд на Тарасова выказать, стена уже есть, осталось крышу установить.
И, кажется, по подсчетам Балашова, где-то на этом моменте он должен, наконец, проснуться и вслух согласиться с осуществляемым планом строительства. Может, еще и свои варианты по доработке предложить. Валера молчит, и установка "надо рассказать" продолжает длиться, на ходу набирая обороты.
− А ему что? Он других набрал, а вас − за бортик.
Это кого же "вас", Эдуард Михайлович? Вы о ком так печетесь, ну не обо мне же, да, вы были на тренировках, однажды мы с вами даже разговаривали, но это тем более дико, что вы ко мне сейчас так относитесь, будто лично вашего близкого человека ломает изверг Тарасов.
− Но по сути я прав? − спич о сталинистах Валера благополучно пропустил, так что смотрит на Балашова просто, в упор: ничего я вам не скажу, не соглашусь и не поспорю, считайте, что Харламов слишком юн для ваших игр и лелеет в себе обиду на тренера. Большую такую, двумя руками не объять, а причин там столько, что вам неинтересно, вам же сам факт нужен. Факт − есть, а его подача... не вы один театральными навыками страдаете, я тоже могу словно неохотно отвести глаза. Сработало, удостоверились? Что вам еще нужно? Я ж и взгляд могу сделать попечальнее, только отстаньте. Сейчас − отстаньте.
− А насчет "Спартака" или "Динамо" ты крепко подумай, − Балашов находит в его нарочито безысходном взгляде какое-то подтверждение, сам себе кивает и грамотно разговор сливает.
Выходя из машины, Валера вдыхает полной грудью. И чувствует, что последние десять минут не дышал − так. Свободно, без боязни вдохнуть лишнее.
Надо Балашову сказать при случае, чтобы освежитель в машине поменял, воздух там спертый донельзя.
До тренировки у него ожидаемый недопуск. Когда Тарасов проходит мимо него, даже не поворачивая головы, а потом, будто только заметив, разворачивается, Валера вдруг готов сорваться с места и бежать на лед. Готов поверить, черт возьми, что просто переутомился накануне, комнату разломал, сил не осталось, вот и уснул там же, на уцелевшем диване, а, раз крушение надежд и мебели было связано с Тарасовым, то и приснилось вот такое. Правдивое, только вот на момент рваного сна, а к реальности никакого отношения не имеющее.
Но тренер только насмешливо констатирует:
− А, Чебаркуль. Ну, посиди пока, мне ребятами заниматься надо, а с тобой неясно еще, что делать.
И Валера понимает, что ему все-таки с этим жить.
Тренировка без его участия заканчивается, Гусь пытается было затащить его в их веселую компанию, но натыкается на смурной взгляд и решает, что лучше не трогать. Все-таки очень чуткий у него Гусь, можно и вслух не произносить "не кантовать", достаточно повесить табличку на лбу. Знающие прочтут, а на остальных все равно.
Тренировки нет уже сорок минут, но он все не уходит, вертит клюшку в руках, на лед поглядывает. Но просто так сидеть − уже насиделся, и, раз в одиночку на стадионе делать нечего: команды нет, тренера тоже − то Валера просто отрабатывает элементы, которым учит других Тарасов, и все ждет чего-то: окрика, участия, напоминания, чтобы прекратил... вот только сейчас некому сказать ему "молодой человек, а что вы там делаете?"
Поэтому, загоняв себя до полного изнеможения, Валера уходит со стадиона, с каким-то затаенным страхом почти пробегая дверь тарасовского кабинета, под которой опять колеблется свет, чтобы не затормозить и не услышать еще чего-нибудь ненужного. Хотя что-то ему подсказывает, что вагоны с горчицей не могут переворачиваться на одних и тех же улицах вечно, да и Кулагин сегодня рано ушел, не будет он с Тарасовым в его кабинете полуночничать и разговоры вести.
Девочка из Мурманска "сто слов в минуту" возникает в его жизни во второй раз, и Валера считает это удачным совпадением. Ира красивая, интеллигентная, к тому же человек интересный и упорный, вон как за свою пересдачу уцепилась.
− Все делать честно ну и научиться быть счастливым, − легко озвучивает она то, во что он очень хотел бы верить. Особенно во вторую часть.
− Не могу, − признает Харламов, и почему-то перед ней это совсем не стыдно.
− Ну, можете или не можете, это же только вам решать, − пожимает плечами простая девочка, у которой все просто получается.
И Валера, среагировав на знакомые слова из детства, понимает, что надо делать.
Надо устраивать себе самопальные тренировки. Хватит, хватит уже сидеть, в чем-то сомневаться, в себе сомневаться: Тарасов может не допускать его до плановых со всей командой, но устранить со льда сможет только вместе с устранением из команды.
Дни проходят быстро, в памяти остаются только вечера. Один на поле, ведро вместо ворот, куча шайб по плоскости поля. Забить как можно больше, под как можно более изощренным углом, работать, работать, работать. Устал − ведро убрал, на верхний ряд трибун поставил, пошел домой: отсыпаться. А утром все по-новой. Так и живешь от вечера до вечера.
В один из таких вечеров Валера внезапно, подняв голову к потолку и совершая круг по стадиону − отвлечься, дать глазам отдохнуть − натыкается взглядом на тень возле угловой трибуны. Тень тут же исчезает, но Харламов уверен, что ему не померещилось: Тарасов наблюдал за ним в полутьме. Интересно, в который раз? И зачем? Делать ему, что ли, по вечерам нечего? Или замещением занимается? Очень может быть.
А еще этот его взгляд из темноты... пробирающий какой-то, под ним чувствуешь себя неловко, как будто в тебя заглядывают так глубоко, что неясно, вынырнет ли заглядывающий и останется ли водоем неприкосновенным после такого зрительного вмешательства.
Утром Валера никак не дает понять, что знает о том, что тренер видел его тренировки. А вечером, украдкой, все ищет взглядом эту тень, чтобы придумать себе новую причину недолюбливать Тарасова: сидит, наслаждается, может быть, даже представляет, что он, Валера, сдастся, и сам уйдет из команды, раз перспектив нет. Уйдет − и решит обе тарасовские проблемы сразу: и как себя держать подальше от игрока, и как не давать тому строить свою стратегию "один за всех" на льду.
Но тени нет.
Нет ее и на следующий вечер. И через вечер.
И только через четыре дня, когда Валера перестает искать поздних и ненужных зрителей на трибунах, он замечает ее снова, замерев на льду, поправляя развязавшийся шнурок у конька, надо было потуже завязать, черт, а теперь перевязывать, и вот тут, краем глаза − знакомое движение на угловой трибуне. Значит, отстранить отстранил, а наблюдать ходит.
− Анатолий Владимирович! − окликает он тренера, и видит, как тень застывает на границе сумрака и света. Но не исчезает, только комментирует спокойно:
− Закончишь тут упражняться − зайди ко мне в кабинет.
Естественно, толкового продолжения тренировки после этого не выходит, Харламов топчется у двери уже через десять минут, переодевшийся и готовый узнать, что от него понадобилось Тарасову.
А, может, он сейчас скажет, что все, завтра снова в строю?
А, может, хватит мечтать?
Валера решительно толкает дверь, чтобы не мечтать.
− За разъяснениями пришел, − не спрашивает, утверждает тренер, который очень кстати сидит лицом ко входу и имеет прекрасную возможность оценить, как у него округляются глаза.
− Вы же сами сказали зайти.
− Сказал, − легко подтверждает Тарасов. − Любопытно было, сколько это еще будет продолжаться. Надолго же тебя хватило, молодец. Я думал, сразу в кабинет примчишься тогда, громить тут все, права свои отстаивать.
− Вообще-то... − начинает Валера и прикусывает язык. Ну что ты ему сейчас скажешь? "Вообще-то я и примчался, но послушал вас с Кулагиным и решил, что с визитом можно повременить?" Или "Вообще-то я пришел за разъяснениями, вот только по другой тематике, и не слишком уверен, хочу ли я их слышать?"
Он чувствует, что к щекам приливает жар. Очень удачно, что Тарасов списывает это на стыд:
− Значит, было желание. Надеюсь, сейчас оно поутихло? Мне мой кабинет дорог как память.
Валера качает головой и пробует натянуть на улицу виноватую улыбку. Не получается: Тарасов от нее и без всякой клюшки отмахивается:
− Я смотрю, делать то, что велит тренер, у тебя по прежнему не получается, − и вновь это не вопрос: утверждение, даже немного ерническое. − Я что сказал? Сидеть и смотреть.
− Я сижу, − огрызается Валера, по инерции несясь в атаку сломя голову, даже не дослушав. − Всё время тренировки. Сижу, слежу, разве что не записываю. А время после − оно мое личное. Если нельзя стадион занимать − раньше надо было говорить.
− А сейчас что? − вопрос, в котором самая толика любопытства. И Валера трактует ее не как проявление заинтересованности, а как подтекст "Ну и что ты будешь делать?"
− А сейчас вы меня отсюда не сгоните, − твердо говорит он, смотря прямо в насмешливые черные глаза, забывая даже причину, по которой с того вечера так открыто в лицо Тарасову не смотрел, боясь того, что может прочитать в ответ. − Ночью буду приходить, дубликат ключа сделаю, инвентарь убирать будете − со своим ведром приду... − его несерьезные угрозы, в которых дикой обиды больше, чем предостережения, прерываются посторонним звуком. Но не сухим и ломким, и не звучным, Харламов даже не сразу понимает, что звук и вправду исходит от Тарасова, потому что до этого момента Валера ни разу не слышал, чтобы тренер смеялся. А сейчас Анатолий Владимирович не просто смеется − он хохочет. В голос. Абсолютно не стесняясь ни того, что не положено так − радостно, безудержно, неприлично даже как-то − ни его, Харламова.
− Чебаркуль со своим ведром, − отсмеявшись, выдыхает Тарасов. − Я прямо вижу, как ты с ним по улицам идешь. С ним и с клюшкой. Ночью не разберешь, то ли хоккеист, то ли дворник, то ли просто бандит. Нет, на такие крайние меры я пойти не могу: поколотят еще впотьмах, перепутав.
− Тогда выпустите играть, − предлагает Валера как нечто естественное.
И веселье тренера пропадает, уступая место цепкому взгляду.
− Я сам решу, когда выпустить, − напряженно выдает тот, среагировав на просьбу как на ультиматум, хотя Валера ничего такого туда не вкладывал... ну, может быть, чуть-чуть. − Понимаю твое настроение, но ты еще не готов. Через два дня матч в Ледовом дворце, может быть, там... Хотя нет, не думаю, условия не те, да и ты опять шайбу вести начнешь, никому не передавая: моя − значит моя.
− Анатолий Владимирович, − возмущенно начинает Валера, собираясь сказать, что если Тарасов считает его таким бараном, то напрасно.
Неизвестно, считает ли так тренер на самом деле, закончить предложение Валере не дают:
− В общем, Харламов, установка прежняя: посиди пока. На вечерние собственные тренировки даю добро, на ночные, извини, нет. Ночью спать надо. Ну или не спать, но уж точно заниматься вещами, к хоккею отношения не имеющими, − какое-то странное, не до конца сформировавшееся выражение лица Тарасова исчезает раньше, чем Валера находит ему подходящее прилагательное. − А ты иди, ночь уже. Иди, а то от грохота твоих шайб о ведро я думать не могу. Только распустишь команду, только пойдешь к себе в кабинет, а тут каждый вечер одно и то же: бьет и бьет, пока не успокоится. Иди, Валер.
часть третья
***
"Иди, Валер" − пойманной птицей бьется у него в голове весь путь из кабинета до дома, четыре слога, а, оказывается, даже два слова, составленные из них, могут иметь свой собственный ритм. Невеселый такой ритм, хотя где-то на уровне понимания вполне естественный − ясно же, что Тарасов всеми силами старается с ним не контактировать. И после разворота Харламова в сторону скамейки у того даже вроде как начало получаться. Недолго, правда: номер семнадцатый вернулся, чтобы по вечерам системно долбить шайбами по мозгам. То есть это Валера думал, что бьет по ведру, оказалось, что оно − только проекция, а полет продолжается дальше, намного дальше.
Кусочно вспоминается ломаный английский, кажется, там была подходящая фраза "far you could ever imagine". Или нет, сравнительная же степень, значит, "farther you could ever imagine"...
Какой, к черту, английский, тут и русского-то для описания не хватает, а заимствования вообще не помогут.
Цепочка проста, как вертолетики: когда упражнение проделано уже сто пятьдесят раз, крутишь их на автомате, не вкладываясь, не думая, зачем. Если за ведром видно Тарасова, можно ведь продолжить и дальше, за самого Тарасова − к той части его жизни, в голове, не для всех, даже не для него самого . И вот по этой самой части чуть ли не сразу после разговора в кабинете − шайбами. Прицельно.
"Ну и черт бы с ним, − злится Харламов, когда цепочку больше некуда продлевать, когда дальше, за конечным найденным элементом − что-то настолько масштабное, что лучше не трогать, не трогать форточку, а то захлопнется и стукнет по раме, реагировать придется. − Не сидел бы в кабинете, никто же слушать не заставлял. Или это мазохизм такой: дальше − ближе − дальше?".
Как маятник: вперед − назад, до точки равновесия еще неизвестно сколько оборотов, да и потом шарик еще долго колеблется на нити почти на одном месте, не зная, в какую сторону отклониться на незаметные значительные миллиметры.
Или качели: вверх − вниз, смеешься, летишь, живешь, а останавливаться все равно придется, вспоминать придется, с площадки уходить.
Или витки спирали: приближение − удаление от оси, все это уже было, все это еще будет, но не так. Неправда: именно так и на том же фундаменте, сколько себе ни ври.
Кто-то раскручивает спираль, кто-то − просто в сторонке следит за этим, − из ниоткуда всплывает строчка, Валера не знает, то ли услышал где, то ли вычитал, ну не сам же изобрел, в самом деле.
Кто-то раскручивает спираль,
кто-то − просто в сторонке следит за этим...
Он явно переобщался с Ирой, хотя когда успел только: сюда так и просится рифма.
Кто-то раскручивает спираль, кто-то − просто в сторонке следит за этим, наблюдающих даже немного жаль: треснет пружина по лбу − тогда заметят.
Неоригинально, и плоско, и явно что-то не то с длиной строк, ну и ладно, он рифмы плести не умеет и учиться не собирается: зачем? Хотя даже смеяться над сочиненной глупостью не хочется: первая часть не вяжется со второй, паззл не сходится, и, несмотря на бесперспективность этого занятия, рифму и смысл все же хочется найти.
Кто-то раскручивает спираль, кто-то − просто в сторонке следит за этим: есть особый чужой хрусталь, что не бьется до самой смерти".
Ну и о чем это? Никто вроде умирать не собирается, ему еще жить и жить, а Тарасов... а что Тарасов. Хрусталь, то же мне, скорее, сталь. Или металл. Вот, кстати.
Кто-то раскручивает спираль, кто-то − просто в сторонке следит за этим: вот таких, у которых в словах − металл, не так часто выходит встретить".
Да ладно. В словах − металл, в глазах − сталь, и вообще из камуфляжа − бронежилет и огнеупорная маска на лице − в тех или иных вариациях − сколько угодно, только на улицу выйди. И найдешь или хамов, умеющих подать себя в единственном раунде, или истериков, нацепляющих бронежилет по случаю и без оного, или крайне интригующих личностей, у которых за панцирем, за броней − нет ничего: пусто, чего ради стены ломались, неясно.
А тебя, Валера, будь честен, восхищает выдержка этого человека. Во всем, даже по отношению к тебе. Ты, конечно, не стал вдруг для Тарасова центром вселенной ( "в голове", − напоминает себе он спасительные слова, пока может, − "только в голове"), но, согласись, почти не реагировать на внешний напоминающий фактор и только вот так, мимоходом, про шайбы, не тебе даже, себе под нос, и все равно, что вслух, ты не должен быть услышать и понять − не должен.
"Да какое мне дело до его фантазий?" − вступать в спор с самим собой − занятие нудное: все равно выиграет или лучшая часть тебя, или худшая, но он все же ведётся: спорит, аргументирует зарифмованно, на волне с начальной строкой и вроде бы на сей раз даже удачно.
Кто-то раскручивает спираль, кто-то − просто в сторонке следит за этим, потому что стара мораль "мы за чужие фантазии не в ответе".
Ну, конечно, очевидное обыденное, просто о главном. Опять неоригинально, но об актуальном, ничего не скажешь. Не в ответе же? Не в твоей же голове, в чужой?
Вот только на языке вертится уже совсем другая строчка.
Кто-то раскручивает спираль, кто-то − просто в сторонке следит за этим, тот, кто сколько бы раньше себе ни врал, за уклонение от услышанного − в ответе.
Чертовы стишки.
Чертов Тарасов со своей спиралью, маятником, с ответом за прирученных, неприрученных, услышанное и черт знает, за что еще.
Это он-то в ответе? Он? Да Валера жил бы еще лет сто и без этого знания, без Тарасова, без того, чтобы с ним это происходило!
"А оно разве с тобой происходит?" − вдруг ехидно звучит где-то на периферии сознания, знакомыми усталыми интонациями звучит. − "Не потому ли ты здесь рифму подбираешь уже десять минут, причем заведомо не о том, чтобы не думать, почему тебя вообще так задела эта тема? Именно потому, что не с тобой. Как будто байку услышал про какого-то другого Валеру Харламова, на которого по-особому смотрит тренер.
Если говорить о фантазиях, у кого их нет. Разноплановых, от домика у моря где-то за границей, личного особняка и симпатичного обслуживающего персонала: исключительно шатенок, исключительно высоких и во всех смыслах выдающихся − до постыдных ночных мечтаний вроде секса втроем или в необычной пикантной обстановке, когда горячим и влажным, когда вот-вот застукают, когда резко и коротко, потому что от этой прерывистости, без долгих прелюдий, без нежного и неторопливого, хо-ро-шо. Обоим неописуемо хорошо".
Валере приходится резко глотануть ртом воздух, потому что улица − явно не лучшее место, чтобы вспоминать свои сны.
А знакомый тембр продолжает звучать внутри, и можно даже не пытаться закрывать уши, только удивляться изощренности собственного подсознания, выбравшего для выволочки или урока разжевывания неусвоенного материала именно этот голос, от которого такие слова и вообще столько слов за раз − жутко.
"А ты все ходишь и стоп себе думаешь, ну когда же. Когда же появится то, о чем упоминал Кулагин, о чем сам Тарасов говорил, срываясь на шепот, когда оно хоть как-то проявится. Взгляд ведь − это не то: мало ли, о чем человек, глядя на тебя, думает, что из этого тебе кажется, что − на самом деле есть. Стык трактовок и вероятностей по такой эфемерной материи − и говорить не о чем. А ты ждешь и боишься действия. Что руку на плечо положит привычной тяжестью, как тогда, в матч " меньше минуты", что коротко приобнимет за плечи ну или вон хоть по голове потреплет... какие еще действия обычной поддержки, в принципе возможные от Тарасова, теперь можно трактовать двояко? Чтобы было, на что среагировать, если не вслух, то хотя бы молча "ну, вот оно". Среагировать и частично для себя тему закрыть.
А Тарасов только смотрит непривычно, и то, не знал бы − не заметил. Никакого скрытого подтекста или тайных желаний в его взгляде не высвечивается, просто: чуть более цепко, более внимательно, чем обычно. Получается, Валера, что тебе больше всего хочется и одновременно с этим − более всего не нужно − чтобы Тарасов свою заинтересованность проявил. Ты бы определился, чего от человека хочешь.
" Чего ты от мальчика хочешь, Толь?" − рефреном − абсолютно неуместный кулагинский вопрос, и интонация при том такая, что ему-то, Борису Павловичу, ответ давно не нужен, ответь себе.
Хорошо, что Кулагин не ему этот вопрос задал, ежась от налетевшего ветра думает Валера. Хорошо. Потому что сейчас он бы не ответил. А "не знаю" Бориса Павловича бы вряд ли устроило.
Два дня до матча Харламов даже не слишком усердствует, подсознательно ожидая, что развязка для него наступит раньше, чем случится этот самый матч. За сутки. За полдня. Ну, хотя бы в конце последней тренировки с наставлениями, Тарасов же не может оставить все так неопределенно, когда вместо тебя − натянутая струна: отпусти ее − и отдача будет такая, что лучше бы начал отпускать заранее, медленно, постепенно.
Но тренер молчит. И Валера уходит домой, зная о завтрашнем дне не больше, чем накануне.
В раздевалке, сидя напротив Тарасова, пока все настраиваются на предстоящую игру, он долго не может поднять на тренера взгляд, потому что уверен − убежден, ни секунды ни сомневается − что теперь-то прочтет на лице Тарасова ответ, играть ему сегодня или нет. Анатолий Владимирович ведь не сказал тогда "нет", он сказал "не думаю". Валеру абсолютно не интересует, что тренер не думал тогда, но ему надо − вот сейчас, пока еще не там, не на льду − надо знать, как ему дышать. В ожидании короткого хлесткого "Смена!" или же спокойно, с умеренным азартом стороннего зрителя, у которого вместо экрана телевизора просто чуть более комфортные условия поближе к реальности − место в первом ряду.
Когда он все-таки смотрит на тренера, взгляд того абсолютно нечитаем, будто смотрит не на чего-то ждущего номера семнадцатого, а вон на стенку за спиной. Не видит там ни черта, а потому и задумываться не о чем.
− Лады, − коротко хлопает Тарасов, и они по полученной отмашке к началу движения всей гурьбой вываливаются на стадион. А дальше потоки расходятся: кто на лед, а кто − на скамейку. Валере не надо напоминать, куда двигаться: в клуб "ожидающие вместе" он идет сам.
Харламов вяло следит за расстановкой на поле: игра еще не началась, они просто круги накатывают, а мысли о том, что тренер − человек еще более непредсказуемый, чем казалось, звучат гораздо интереснее мельтешащих по полю игроков, среди которых тебя нет.
"Сказать ему, что ли", − в который раз за последнюю неделю думает Валера. − "Пусть отправит обтираться обратно в Чебру, хуже все равно уже не будет, а лучше − лучше он сам не дает, дело даже не в этих его причинах, просто не верит, не верит и все тут. Как тогда, когда с первым самолетом − сюда, потом на машине, чтобы быстрее на стадион, а в ответ "Ты − в ЦСКА? Действительно, глупость страшная". И ведь даже не спросишь, сколько еще шайб, сколько удачных голов, сколько выигранных матчей случится прежде, чем на тебя посмотрят... не с уважением, конечно, но хотя бы не как на глупость страшную, непонятно как в команде случившуюся".
− Приготовились, Михайлов. Петров, − пауза в полторы секунды, Валера даже не успевает ее прочувствовать, только слышит свою фамилию и видит короткое решительное движение − пальцами по бортику. − И Харламов.
А... а как же "глупость страшная"? Это первая реакция, но долго удивляться ему не дают.
− Валер, алё, − привлекает его внимание Гусь и указывает глазами на стадион. Но он все не верит. А вот тычку в бок − очень даже верит. − Чего спишь, на лед!
И вот Валера у бортика, вместе со своей новообразовавшейся тройкой, а Тарасов все не смотрит в его сторону, никак не дает понять, что только что в обособленной вселенной, включающей в себя всего двоих, сделал заявку на возможность чуда. Не предупреждая, без подготовки, как и положено, наверное.
− Смена! − звучит долгожданное слово, именно так, как и ожидалось: коротко, сильно, безвозвратно.
Вот так вот − на льду, под взглядами сотен людей − у него уже давно не было. Впрочем, "так", будто на момент перемахивания через бортик ему прицепили дополнительную пару авторских крыльев, у него не было вообще никогда.
Валера чувствует, как из него выхлестывается энергия, как все часы на скамейке, пересиженные, ненавистные, разом отходят на второй план, уступая место единственной задаче − доказать, что не зря на лед выпустили. И Харламов ведет шайбу, неуловимо быстро, уклоняясь, избегая соперника, видя только ее мельтешение по льду, видя ее саму и никого больше: ни своих, ни чужих.
В следующий момент он уже распластан на льду и почти слышит сашкино досадливое "Вот же черт". Ну или что-нибудь похожее.
Падать не больно. Обидно, потому что после того отстранения и подбора новой тройки облажаться не хочется. Не хотелось. Миссия провалена: уже.
Харламов поднимает глаза − Михайлов стоит над ним, замерев, на одну секунду замерев, и, кажется практикуется в невербальных диалогах, потому что иначе как "Ну что, Валер? Опять все сам?" он этот взгляд расшифровать не может. За спиной Михайлова чего-то же ждет Петров.
Секунда проходит − и слаженная двойка приходит в движение, отдаляясь к границе поля, а Валера все лежит и сшивает картину мироздания, которая все-таки порвалась.
Не вытянуть в одиночку: необходимо взаимодействие с другими игроками.
Да и ты опять шайбу вести начнешь, никому не передавая: моя − значит моя.
Смена!
Тройка не работает, команды нет.
Но ведь это не та тройка! Это не Фирсов и не Викулов, тебе подобрали новую комбинацию, а ты − опять...
Так какого черта ты лежишь? Встал, зубы стиснул − и вперед, взаимодействие налаживать. Что, вести шайбу втроем − это такая непосильная задача? Да, обводка будет зависеть не только от тебя, но ведь передачу по-разному разыграть можно.
"Ты хочешь жить?" − надрывается у него в голове собственный голос, и кажется, что под ногами − холодный морозный воздух, а не лед, а в руках − провод, который сам же и раскачиваешь, добиваясь ответа не только от Гуся. − Ты жить хочешь?
Да. Да, черт возьми, да!
Ну так иди и делай.
И он встает. Несется вперед, в гущу событий, но не за шайбой, а к своей тройке, чтобы завершить ее, чтобы закольцевать комбинацию. Михайлов с Петровым обмениваются молниеносным взглядом, а потом каждый из них по отдельности кивает ему с короткой улыбкой − "не сам, значит".
С этой тройкой получается намного лучше. Они и самом деле звенья одной цепи. И, разыгрывая шайбу, обходят других игроков как пятилеток. Геометрия на льду меняется с молниеносной скоростью − треугольник, линия, спираль, вытянутая спираль, снова треугольник, Валера и не представлял, что можно так − на одной волне, когда остальные два игрока − не обуза, а продолжение себя, как дополнительная пара рук или еще одна пара крыльев.
Ускорение нарастает, цель все ближе, вратарь пытается защитить, перестроиться, закрыть собой все, чтобы даже мышь не проскочила, не то что шайба, но куда там − он уверен, что успеет, что забьет, они втроем подобрались так близко к воротам соперника, что иного исхода, кроме как гола, и быть не может.
И действительно − еще не успела упасть шайба, а трибуны взрываются, толпа приходит в движение, и на этом фоне нарастающего шума − безошибочно узнаваемое сашкино "Да! Да-ааааа!".
Все.
Харламов разворачивается от трибун к скамейкам, где сидит остальная часть его команды: увидеть ребят, посмотреть на Гуся, который, наверное, честно и открыто улыбается, искренне радуясь, что его другу, наконец, повезло...
Но Валера знает, кого он ищет на самом деле.
И находит.
Взгляд Тарасова не просто довольный. Он теплый какой-то, направленный персонально на него. За таким взглядом, наверное, Валера бы и из самого Чебаркуля сюда дернул, потому что никто и никогда не смотрел на него − так. Без ожиданий, с самолично генерируемым светом, который хочется только тратить.
Он, безотчетно улыбаясь своей личной победе и немножко − оправданным тренерским ожиданиям, по инерции делает пару шагов по льду в направлении Тарасова, конек цепляется за незамеченную выбоину и тормозит эту импульсивную траекторию, неуловимо меняет ее.
Сначала приходит мысль, что нельзя вот так ехать к тренеру − на виду у всех.
Потом − что неясно, что случилось раньше: он споткнулся коньком о лед или взглядом о взгляд.
И только потом улыбка стекает с лица Валеры, как только анализирует, понимает, вспоминает, почему тренер может на него так смотреть.
Кто-то раскручивает спираль, кто-то − просто в сторонке следит за этим.
Ну так и следи, чего ж ты под пружину лезешь.
И взгляд Тарасова, задержавшийся на его лице, на этой сползающей клочками улыбке, меняется. Теперь это спокойное равнодушие, если и есть где-то там радость, то уже за тремя замками, семью печатями и вообще, Валера, ты ошибся, тебе оттуда не видно, бывает.
Секунда проходит, потом вторая, зрительный контакт все не прерывается, а на третью Харламов и сам верит то ли своему убеждающему внутреннему голосу, то ли молчаливым увещеваниям Тарасова, ему созвучным, что и вправду ошибся.
часть четвертая
часть пятая
часть шестая
часть седьмая
часть восьмая
NEW часть девятая
Все будет)))
После заслуженного отпуска будет продолжение)
автор, милый, все? больше не будет?