ЛГБТ-сообщество Советского Союза
18.05.2013 в 23:15
Пишет Moura:Автор: Moura, соавтор - Грациозный Юнкер.
Название: На другом конце города.
Фандом: Легенда №17.
Тип: слэш.
Пейринг: Борис Павлович Кулагин/Александр Гусев, Анатолий Тарасов/Валерий Харламов.
Рейтинг: PG-13.
Размер: мини.
Примечание: продолжение «вбоквела» к тексту Lilee. (Грациозный Юнкер) «Не её любил». Читать в следующей последовательности: -1-, -2-, -3-, -4- (часть 2).
Примечание:: 1) по матчасти: время действия - сентябрь 1975-го. Лёгкое AU, в котором Ирина Харламова погибает в автокатастрофе в августе того года, Харламов жив. Дату рождения их сына Александра мы перенесли с сентября 75-го на сентябрь 74-го, на момент событий текста он у матери Валеры;
2) о том, кто эти люди и где ваши вещи. Изначально Юнкер написала «Не её любил». После чего я внезапно написала сайд-стори БК/АГ. И уж после этого мы решили объединить наши усилия и начать писать следующие части параллельно в логической связи.
Посвящение: Юнкер, вам. Вы - лучшее соавторство эва. И просто - лучшая.
{read}
***
Форточка открыта нараспашку, и от окна тянет сырым, свежим, лиственным сентябрьским ветерком. В комнате ощутимая прохлада, но Саша, наполовину скинув одеяло, лежит под боком, лбом упираясь ему в предплечье, горячий, как печка. Дышит неслышно, а что-то всё равно выдаёт - может быть, слишком напряженная спина, а, может, именно эта бесшумная неуловимость дыхания. Борис негромко вздыхает и спрашивает - сна у самого ни в одном глазу:
— Чего не спишь, Сашук?
Тот возвращает ему вздох - ответным пасом, неровный и прерывистый; трётся носом о руку.
— Да ну, из головы не идёт, - то ли жалуется, то ли досадует.
— Валера?
— Угу.
Валера неделю живёт у Гусева. Быть честнее - неделю ночует, встаёт спозаранку и уходит на стадион, а к полуночи возвращается («Я ему - Валер, ты б хоть пожрал чего, что ли, там вон гречка на окне, а он молчит и так смотрит, что самому в рот не лезет»). Сашка первые дни всё таился, даже не звонил, а потом понял: Валере плевать, ему сейчас вообще всё мимо, нет людей, города нет, ничего нет («Я ему - Валер, я пошел, говорю, с ночевой. А он кивнул только - иди, говорит, Гусь, и хоть бы спросил чего! Ну, я и пошел»). На тренировках Харламов злой и неистощимый, будто не из плоти и крови, ребята приходят - он уже на льду, уходят - он остаётся на льду, и Сашка уже ничего не говорит. Только старательно изображает, что верит этой отрепетированной, как по щелчку, улыбке в стеклянных глазах, этой ладони, хлопающей по плечу («Коробит, Борь, ну - коробит, он же как заведённый»).
«Ты б Саньку съездил проведать, говорю - ненароком, ну, между делом, а у него так лицо дёрнулось, думал, он об пол чего долбанёт».
С три дня назад позвонил Локтев: «Борис, - сказал, - сделай что-нибудь со своим Харламовым, он у меня ворота берёт, как Рейхстаг, мне против него ребят страшно ставить, зашибёт же». А что здесь сделаешь, - думает Кулагин, вспоминая и бездумно вычерчивая на горячей, гладкой Сашиной спине какую-то хитрую схему расстановки на льду, - что здесь сделаешь. «А ты тех, что покрепче ставь, Третьяка вон и ставь, он у тебя железный, - только и смог ответить тогда Борис. - И дай время парню, Костя, это ж тебе не палец вывихнуть - жену домой не дождаться, остаться с мальцом на руках».
Жизнь прожить - не поле перейти.
— А?
— Ничего, Шур, это я так, мысли вслух.
— А. Я тут чего думаю... Ты вот спрашивал - была ли там у него какая, - Саша приподнимается на локте, наклоняется над ним, внимательно заглядывает в глаза и продолжает увлечённо - видно, и правда не спалось, а думалось: - У него всю жизнь, сколько помню, ничего кроме хоккея в голове не было. Всё - хоккей, там хоккей, тут хоккей, зимой хоккей, летом хоккей, ну и я за ним как-то. Но Валера - он такой, как сказать, - Гусев морщится. Кулагин, подавляя льнущую к углам губ улыбку, подсказывает:
— Увлечённый.
— Во-во, - подхватывает тот. - Ему всё остальное - сторона. Нас когда Тарасов в Звезду отправил - мне ещё ничего, ну, по Москве скучал, по своим, но жить можно было, выбрались бы. А Валерке вдоха не было, ему тот Чебаркуль - как яма. У него мечты, большой хоккей, он же ему как суждённый, что ли. Когда Иринка появилась, а она, знаешь, как-то так появилась, никто и не заметил, Валера за неё вроде крепко зацепился, а всё равно видно было - она вторым номером идёт, - как-то извинительно проговорил он; эта интонация, когда они вспоминали Иру, становилась привычной, логичной. - Вот ему как будто надо было, чтоб как у всех... Жуть какую-то говорю, да?
— Жуть не жуть, - Борис поднял руку, взъерошил ему волосы, - а говори, раз надумал.
— Он когда на Иринке женился, - Саша продолжает тихо, почти совсем неслышно, - вроде как программу какую-то отрабатывал. Не из-за Саньки даже женился-то, ей же ничего не надо от него было. Не понятно, зачем. А я ведь тоже не слепой, Борь, мы же с ним не один год чуть ли из общей миски. Смотрю и вижу, как в нём эта болячка, как зараза какая-то, растёт и растёт, ну как аппендицит этот. Ты вот тогда спросил - и я теперь всё думаю, как проклятый. Это ж не от хоккея. Это что-то другое. А был бы кто - он бы мне сказал, я точно знаю.
— Мы, Сашук, о многих вещах не говорим. Даже близким людям. Особенно - близким людям.
— Мне - сказал бы, - упрямо трясёт пшеничной головой Гусев. - Вот хоть убей. Значит, не баба, другое что-то.
— Или всё-таки кто-то, - раздельно, но без цели бросает в пространство Кулагин. Он же вот в чудеса верит - на шестом десятке-то, а ещё - в отличие от Тарасова - внимательно смотрит, внимательнее, чем надо бы. Как на Сашку когда-то, да только сторонним взглядом, а сторонний всегда пристальнее, потому что защищать себя не от чего. - Я тебе сейчас скажу одну вещь, Шура, а ты её потом забудешь, понял?
— Чего непонятного, - Гусев, подобравшись, как на тренировке, садится на постели, подтянут колени к груди. Кулагин усмехается краем рта.
— Саша, ты ко мне когда шел - тогда, в семьдесят первом, ты что думал?
— Когда шел? - он хмурится, а потом широко улыбается. - Что турнешь меня, конечно, ну и клюшкой по башке дашь, чтоб неповадно было.
— А я не турнул, - тихо, очень вкрадчиво говорит Борис, подтягивается выше, чтобы - наравне, лицом к лицу. - Так вот, может, и Анатолий Валеру твоего не турнул бы. Понимаешь меня, Сашук?
На лице Гусева последовательно сменяютс друг друга все возможные реакции - от изумлённого, распахнутого взгляда, немого «О» разомкнутых губ, до неверящего смаргивания. Про Тарасова он знает давно - Борис рассказал, потому что есть то, о чём или рассказываешь сразу, или молчишь до гробовой доски, а вот про дикую эту, больную тарасовскую тайну, клубящуюся черным дымом за рёбрами, он не говорил никому. Он и сам-то предпочитал не думать, слишком хорошо зная, каково оно - изнутри, с изнанки. Проще не проговаривать лишний раз, проще вообще не пускать в голову, потому что иначе - выгоришь.
— Ты как пошутишь, Борь, - осторожно говорит он.
Но Кулагин не шутит - он такими вещами уже лет тридцать не шутит - и глядит на него серьезно, внимательно. Глаза у Гусева снова округляются, взгляд почти испуганный, а слова будто камнями набиваются за щёки. Борис, вздохнув, смотрит исподлобья, ждёт. Минуты две - он не считает, но похоже на то - Сашка молчит. А потом выдыхает:
— Охренеть. Правда, что ли? Прям вот... прям вот Валерка? Серьёзно?
— Прям вот, - улыбается Борис - узко, без особой весёлости. - Но запомни, Сашук, я не говорил, ты - не слышал.
— Да что я, маленький, что ли, не понимаю, - хмурится тот.
Нет, не маленький. И всё давно понимает. Уже года четыре как понимает - так, чтоб наверняка.
— Твою ж мать, - выдыхает Саша, снова рефлекторно, привычным, безотчетным жестом тянется взлохматить волосы на затылке и подаётся ближе. - Кто б подумал, а. Твою ж мать, - после короткой паузы прочувствованно повторяет куда-то ему в ключицу. - Страшно-то как.
— Чего тебе страшно? - Борис отстраняется, придерживает Сашу за плечо, заглядывая тому в глаза. Глаза у него огромные и влажные, как у щенка. Такие, что вдруг сердце заходится.
— За Валерку страшно, - почему-то шепчет Гусев. - Борь, он же шалый, одно слово - испанец, как столько времени тянул и не вскипел - ума не приложу. А Тарасов - ну, тут вообще, - совершенно искренне выдаёт он самую исчерпывающую характеристику. - Борь, ты подумай только: а если и он это... того... Очуметь, нет, не могу представить, - Сашкины губы жмутся к коже, не поцелуем, касанием, и Кулагин поглаживает его плечо - невесомо, кончиками пальцев. - Я бы не смог.
— Чего не смог, Сашук?
— Ну, чтоб так - к Анатольвладимичу...
— Ещё б ты и на Анатольвладимича засматривался! - Кулагин шутливо вдаривает тому ладонью по взъерошенному затылку, мимолётно, почти ласково. Гусев фыркает ему в шею.
— Неее, я не про то. Понимаешь, чтоб на Тарасова смотреть - это надо быть как Валерка. Они ж оба металлом обшитые. Надо сильнее быть. Сильнее, чем всё, чем все. Валерке только с таким спокойно и будет, болячка эта проклятая отпустит. А мне бы вот не было.
— Ты другой, Шурка, - тихо бросает Борис, и Саша только кивает. Губы его медленно, осторожно касаются горла - снова, и снова, и ещё, сплетая легкую цепь, влажно-жаркую от оседающего на коже дыхания. Кулагин, протяжно выдыхая, оглаживает его спину - горячий, будто натопленный; молодое, крепкое, гибкое тело жмётся к боку; не верится, жалит. - Да и я - не Анатолий. Железо к железу, Сашук.
Впрочем же, одно общее у них с Тарасовым есть - ему всё ещё, и четыре года спустя тоже, хочется взять улыбчивого мальчишку за плечи, тряхануть и спросить, не ошибся ли тот адресом, потому что так - не бывает, слишком хорошо для правды. Поэтому-то здесь - как с чудом, сам не увидишь, не потрогаешь - не поверишь. Он, Борис, поверил. Ему Саша выхода не оставил.
— А ты меня почему заметил? - шепчет Гусев, приподнимается на руках, нависает сверху, но в глаза не смотрит. Только опущенные ресницы дрожат.
— Ты в который раз спрашиваешь?
— Всё равно каждый раз разное отвечаешь.
Кулагин улыбается, опускает ладонь ему на затылок, осторожно тянет ближе.
— Улыбался ты, Шурка, как-то особенно.
— Беззубо? - бурчит тот обиженно.
— Особенно, - поправляет Борис. И не знает, как объяснить это, не поддающееся описанию. Он действительно каждый раз отвечает на этот вопрос по-разному, потому что слишком многое сошлось воедино тогда, когда он в очередной раз взглянул на перспективного защитника Сашу Гусева. Ему, молодому, пока всё равно не понять, как это бывает - когда твои пятьдесят лет маячат на пороге, и много секретов - своих и чужих - выбито на височной кости, а жизнь вдруг берёт и в одну секунду отрезается ото всего предшествовавшего. И, встречая со льда ребят, невозможно опускать руку защитнику Гусеву на плечо прежним, безлично-ободряющим жестом.
Всего этого он Сашке никогда не говорил. И не расскажет.
— Ты мне лучше скажи, как тебя угораздило на старика заглядеться.
— Странные вы люди, - шепчет Гусев ему в губы. - Что ты, что вот Тарасов твой, наверное. Как будто в этом дело. Как будто вообще в чём-то дело.
Иногда, - успевает подумать Борис, - Саша говорит что-то удивительно великолепное - и простое до обескураживания. А ещё - ещё тот по-прежнему будто боится сделать что-то не так, замирает в сантиметре от. И Кулагин первым, как и всегда, вздыхает - и подаётся вперёд. У Сашки горячие, мягкие губы.
***
— Борь, - он шепчет тихо-тихо. В теле топкая лень и блаженная усталость, а веки тяжелые, будто свинцовые; погруженная в ночную синеву комната ныряет куда-то в сонную темноту, но Кулагин всё-таки отвечает:
— Чего, Сашук?
— Борь, надо ж что-то делать. Ты просто не видишь, как он играет.
Я-то не вижу, - думает, уже на грани сна и яви, Борис, - так ладно бы только я.
И в голову неожиданно ударяет - как пятьдесят грамм на пустой желудок, как - молнией - новая схема после бессонной ночи над исчерченными листами.
— Слушай внимательно, раз мы оба такие добрые на свою голову.
***
— Спишь, Сашук?
— Угум.
— Тогда спи.
— А чего?.. Борь?
— Тогда, в Чебаркуле. По Москве скучал. По своим скучал.
— А... По тебе тоже скучал. Только не понимал. Не знал ещё.
— Вот теперь спи.
— Пф. Борь.
— Ну?
— Это ты всё хорошо придумал.
— Не знаю, Шурка. Не знаю. Там видно будет.
***
Нужно быть самоубийцей, чтобы без предупреждения заявиться к Тарасову на порог, но тридцать лет бок о бок - те ещё университеты, после них бояться уже как-то не с руки. И Кулагин, вздохнув, жмёт на кнопку звонка. По ту сторону двери нет ни звука, а потом очень резко, из ниоткуда слышатся тяжелые, подшаркивающие, не тарасовские какие-то шаги. Будто он где-то под дверью и ждал.
Когда зазор между косяком и дверью ширится, становится больше, Борис думает, что никогда ещё на его памяти Тарасов не выглядел на свои пятьдесят семь. А сейчас они читаются с лица без особого труда, слёта.
— Толя, стареешь.
— Так не всем цвести-то, Борь, - тот снимает очки, сжимает пальцами переносицу - утомлённым, бессонным каким-то жестом. - Что приехал?
— Пыль с тебя стряхнуть. Зарос ты ею, как я погляжу. На арене когда в последний раз был? Помнишь ещё, какой лёд-то?
Нужно быть самоубийцей - да. Но и тридцать лет стоят за плечами - да.
— Скользкий, Бо-ря, - чеканит Тарасов, и глаза у него неожиданно - не молодые, но без возраста. Черными провалами на осунувшемся лице. Страшные глаза, вроде живые, а вроде и не очень. О такие, ударившись с разбега, можно разбиться. - Скользкий.
А виски у него седые, - вдруг замечает Кулагин, - черт возьми, седые виски, солью присыпанные, и когда успелось?
— У меня там машина внизу. Давай по-быстрому.
— Боря, - Тарасов взглядывает в глаза внимательно, исподлобья, как на скорбного умом. - Боря, ты здоровый?
— Я-то здоровый, а на тебе вон плесень уже, как на хлебной корке. Толь, давай без этого всего, - тихо, морщась, просит он, - поехали. Я тебе ребят покажу, чего-то Владимир чудит, что у него там с Михайловым - не разберёшь. Ты б взглянул, обмозговали бы. Схема рушится, Толя, не держится.
Филигранно выделанная, хрустальная, великолепная тройка рушится, это как дитя родное в горячке, - если этим не возьмёшь, то не возьмёшь уже ничем, и Борис стоит на пороге, глядя на Тарасова и не сразу понимая, что задерживает выдох. Тот смотрит куда-то в глубину лестничного пролёта, вниз и в сторону, будто в абсолютную пустоту, и вдруг говорит - медленно, как если бы через силу:
— Хоть посмотрю, как твой Гусь катается. И смотри мне, Боря, без фокусов, - он поднимает голову и заглядывает прямо в глаза - бьёт навылет. - Я тебя прошу.
— Какие уж тут фокусы, - бормочет Кулагин.
Не по годам фокусы-то. Не по возрасту.
***
Не низами, не вдоль бортика - Кулагин ведёт его поверху, через трибуны. Над ними висит сумрачная, густая, как черничное варенье, темнота, и только лёд освещён гладко, глянцево, сияет, манит. Тарасов замирает у выхода на трибуну, в высоте за воротами, и Борис не торопит. Увидеть лёд после долгого перерыва, после того, как выкинули с большого, - это как с войны кого встретить. Они помнят, каково это, и знают оба, и Борис не мешает.
Тарасов, прикрыв глаза, втягивает воздух полной грудью, будто домом пахнет, и шагает вперёд.
— Как Константин? - почему-то очень тихо спрашивает он, и какая-то лёгкая, тревожная хрипотца рвётся наружу.
Ещё лёд - это как любовь. Та, что одна на жизнь. Главная.
— Муштрует, да куда ему до тебя. Но молодец, держит хорошо. С ребятами ладит.
Он ладит, они с ним - ладят. Но тебя-то они, Толя, обожали.
Там, внизу, Локтев, нависнув над бортом, что-то активно объясняет Михайлову и Петрову. Команда сидит по скамейкам.
— Да вы мне покажите её, тройку вашу, - вдруг взмахивает рукой Константин Борисович, - где тройка-то?! Харламов, на лёд! Владислав Саныч, давай в ворота. И Боря, Володя, активнее, активнее, что вы как мокрицы какие!
Кулагину отсюда видно, как Харламов сжимает клюшку - так, словно ту рвут у него из рук, встаёт и быстро, легко перемахивает через бортик одним слитным движением. Только лёгкость натренированного тела - обманчивая, он весь - как кручёным канатом из железной нитки перевитый, глазом тренера ловится - не плечи, не спина, камень. Так много не наиграешь, так не на лёд, - на войну.
— Как на немца идёт, - бездумно, вслух бормочет он, но Тарасов будто не слышит, и когда Борис поворачивает голову, то видит чужие, расширившиеся глаза - черные, нездоровые, будто стремящиеся поглотить. Смотрящие так, что становится жутко - до неприличного, неловкого озноба. Сплошь зрачок. Тарасов смотрит на лёд, опустив руки в карманы пальто, как прикованный, как будто дуло пистолета приставили к виску, подавшись вперёд - безотчетным, еле заметным наклоном корпуса.
И Валера там, на льду, вдруг резко вскидывается и оборачивается через плечо.
Кулагин - и это уж совсем смешно, оперетта какая-то - вздрагивает. А потом вспоминает о спасительной темноте, о прячущей их, как разбойников, тени узкого прохода и о том, что Харламову свет слепит глаза, если смотреть снизу вверх. Ещё о том, что он взрослый серьёзный мужик, но взрослым серьёзным людям не бывает так безотчетно жутко, когда один человек смотрит на другого.
Тарасов даже не отступает на шаг, ни один мускул в нём не вздрагивает, только лицо заостряется и покрывается какой-то нездоровой, синеватой бледностью. Это видно даже здесь, в полумраке, и, может, оно всё того не стоило, может, это была глупая, детская затея, потому что...
— Достаточно, - вдруг чеканно роняет Тарасов, не отводя глаз. Голос у него хрусткий и жесткий, знакомый и чужой одновременно. - Ты хотел, Боря, чтобы я на тройку посмотрел? Я посмотрел. Харламова к ним даже подпускать нельзя, скажи Константину - пусть выводит и гоняет в одиночку. Третьяк ещё советскому спорту живым нужен, - и, быстро развернувшись, идёт прочь с трибун - широким, летящим, твёрдым шагом; прежним своим шагом.
Только спина его, - думает Борис, пускаясь вслед, - та же, харламовкая. Как Сашка сказал: оба как железом обитые.
Он догоняет и пристраивается рядом, шаг в шаг, уже в гулком пустом холле. Тарасов идёт, глядя вперёд перед собою и даже не повернув головы. Кулагин уже собирается бросить привычное «Толя», когда из ближайших дверей вываливается Гусев. При полной форме, с липнущей ко лбу влажной чёлкой. Только клюшки в руках не хватает.
— Гусь, - Тарасов резко, будто ударившись о стену, останавливается на месте, Саша замирает так же, почти что тормозя на пятках. Глаза у него - как у выпавшего из гнезда птенца. Борис всеми силами пытается что-то сказать ему взглядом - из-за тарасовского плеча, но Гусев на него не смотрит. - Ты дверью не ошибся? Лёд - там, - и кивает головой в сторону трибун.
— Здрасте, Анатольвладимич, - невпопад отвечает он.
Как есть оперетта, - с какой-то флегматичной тоской думается Кулагину.
— Здравствуй, Саша, - вкрадчиво отвечает тот. Так же вкрадчиво, как там на лестнице - ему, Борису. Как скудоумному. - Ты шел куда?
— Ага, - кивает тот, поправляя шлем. - Это, проветриться вышел.
— Проветрился? - ласково интересуется Тарасов. Саша кивает не сразу и медленно, будто загипнотизированный. - Вот и молодец. А теперь - пшел.
— Ага, - опять повторяет Гусев. - Понял. Иду. До свидания, Анатольвладимич! Заходите почаще! - и тут же кидается обратно, ныряет в дверной проём. Но прежде Кулагин за спиной Тарасова успевает постучать костяшками пальцев по лбу - Шура, ты дурак, что ли? - кивнуть и поймать ответный, преисполненный энтузиазма кивок.
Борис думает, что в нём умер гениальный актёр. Второй Евстигнеев. Если б не хоккей, срывать бы овации.
Тарасов вздыхает - протяжно, тихо, как-то вмиг осунувшись.
— Ещё что мне покажешь, Боря, или хватит на сегодня?
— Покажу, - кивает Кулагин, хотя больше всего хочется отправить Тарасова как можно дальше отсюда, но когда они отступали? - Мы тут с Константином пораскинули мозгами, да что-то не складывается. Ты б взглянул, Толь. Не замыкаются схемы-то.
— Пошли в кабинет, - тихо бросает Тарасов - и сходит с места первым.
Кулагину почему-то думается, что вот так, на шаг позади, он всегда за ним и шел, чувство знакомое и какое-то успокоительное, не дежа вю, а уверенность: так и должно быть. Потому что есть талантливые люди, а есть - Анатолий Тарасов. Только тот стал сутулить плечи, чего раньше за ним никогда прежде не водилось.
— Толя, дорогу-то до кабинета помнишь? - спрашивает он перед последним поворотом, не доходя до угла. Тарасов оборачивается - черт знает что творится - почти как Валера. А, может быть, это у него уже всё смешивается в голове - как в печально знаменитом доме Облонских. Он уже всё-таки слишком стар для таких игр.
— Хотел бы, да не забуду.
— Тогда иди, я догоню. Три минуты, - и примирительно поднимает руки. - Что-то мне...
— Гуся своего пойдёшь воспитывать? - тонко усмехается он, и Кулагин принимает подаренную версию, как случайный, но счастливый пас.
— Нечего по коридорам бегать. Три минуты, Толя.
Тарасов отмахивается - иди, мол, лови своего водоплавающего, делай внушение - и Борис кивает. Когда тот скрывается за углом, он действительно идёт к раздевалкам, только на этот раз ему нужен совсем не Гусев. Оперетта вдруг, - кажется ему, - почти готова сменить жанр.
URL записи
@темы: фики, другие пейринги, PG-13
и вы с Юнкером, и Гусь с КулагинымСтранные вы люди, - шепчет Гусев ему в губы. - Что ты, что вот Тарасов твой, наверное. Как будто в этом дело. Как будто вообще в чём-то дело.
вот это прям то что надо
по пунктуации
ушла читать продолжение, а то за ночь столько всего выложили
Сама в сомнениях, но, знаете, давайте я примажусь к великим и скажу, что это как у Солженицына
И спасибо большое!
и Гусь с Кулагиным
Те вообще - Чип и Дейл советского хоккея)).
не могла не процитировать:
Железо к железу это вообще, наверное, может быть эпиграфом всех их отношений, самой сутью Тарасов/Харламов.
Как будто в этом дело. Как будто вообще в чём-то дело. бывают такие фразы, которые надо на камне высекать, которые вообще не забываются, вот эта именно такая. космос!
По ту сторону двери нет ни звука, а потом очень резко, из ниоткуда слышатся тяжелые, подшаркивающие, не тарасовские какие-то шаги. Будто он где-то под дверью и ждал. а он и ждал, даже отвергая Валеру, думая, что защищает его от себя, в глубине надеялся, что придет, что не оставит выбора, как Гусь не оставил Борису, все решит один за них двоих.
— И смотри мне, Боря, без фокусов, - он поднимает голову и заглядывает прямо в глаза - бьёт навылет. - Я тебя прошу. столько отчаяния, усталости в этой его просьбе, понимает, что столько боли себе доставит этой поездкой, но не может отказать, ведь у него, как и Валеры, хоккей на первом месте.
и когда Борис поворачивает голову, то видит чужие, расширившиеся глаза - черные, нездоровые, будто стремящиеся поглотить. Смотрящие так, что становится жутко - до неприличного, неловкого озноба. Сплошь зрачок. Тарасов смотрит на лёд, опустив руки в карманы пальто, как прикованный, как будто дуло пистолета приставили к виску, подавшись вперёд - безотчетным, еле заметным наклоном корпуса.
И Валера там, на льду, вдруг резко вскидывается и оборачивается через плечо. это просто навылет! вот на этом моменте я перестала дышать.
это вообще, наверное, может быть эпиграфом всех их отношений, самой сутью Тарасов/Харламов.
Магнит и железо. Оба, одновременно, друг для друга. Вот эта закованность в броню, и звон при столкновении, ащщщ. Да-да-да, ваша правда, все они в этом.
как Гусь не оставил Борису, все решит один за них двоих.
Потому что Гусь по молодости лет (пока сознание не искажено опытом) знает: любовь (во всех своих смысла) - это не причинно-следственные связи. Там нет никаких «Почему» и «За что». Это просто - случается...
в глубине надеялся, что придет, что не оставит выбора,
Да! Вот просто - да. Вы поймали ниточку). И у меня прямо сердце разрывалось у самой от этого ожидания. От этой надежды, за которую он сам себя должен был презирать, а не надеяться не мог.
Спасибо вам огромное за такой чудесный отзыв).