Название: Мозаика Автор:девочка Ив, Невеста Роз Пейринг: Тарасов/Харламов, упоминается Тарасов/Витя Балашов Фандом: Легенда № 17 Категория: слэш Жанр: юст Размер: миди, 6 674 слова. Рейтинг: R Размещение: с указанием авторов Примечание: Это не РПС, а текст по конкретному фильму. Все сходства с реальными людьми — случайность. Предупреждения: Олдскул, то есть все, как надо: у авторов, как и положено, кинк на курсиве и тире. Вместо саммари:Валера хочет прыгнуть в это с головой, разрушить жизнь их обоих, свою жизнь разрушить, но уже плевать, плевать, потому что он сам не сможет уже остановиться. Не сможет успокоиться, зная, что Валера — такой. Горячий песок и камни. Испания.
Этот мальчишка заставляет сердце биться об ребра со всей силы. Кажется, что выскочит из груди это глупое старое сердце.
Вот, прямо сейчас.
— Ну, как? — спрашивает Боря, и Тарасов хмурится и отводит взгляд.
Кулагин слишком хорошо его знает. Слишком хорошо знает, каким взглядом он смотрел тогда, годы назад, вечность назад, на Витю. Тарасов смаргивает, отгоняя наваждение. Может быть, просто похож. Мальчишка просто похож на младшего Балашова, разве что существенно более наглый.
Повторения той истории допустить нельзя, ни в коем случае нельзя дать такому случиться: Тарасов слишком хорошо помнит, что стало с Витей. С этим солнечным мальчиком с пшеничными волосами. Сгубил, жизнь сломал — и он никогда не сможет простить себе это.
И выход-то здесь только один. Отправить его подальше, как можно дальше отсюда.
Прошибает неожиданно знакомым страхом. Что будет, если Валера Харламов останется в Москве... на этом стадионе? В этой команде?
Тарасов смаргивает снова, решение приходит само собой. Альферу нужен форвард, он говорил об этом при их прошлой встрече. Возможно, получится договориться.
***
В «Звезде» Харламов забивает. Шутка ли — 34 шайбы за сезон.
Игру со «Звездой» Тарасов ждет совсем спокойно. Наверняка тогда, полтора года назад, ему просто показалось, не могло же...
Но едва он видит Харламова на льду, все мысли о покое как ветром сдувает. Не прошло, не отболело. Потрясающий игрок, невероятный, и взгляд этот из-под мокрой челки...
Тарасов сглатывает. Он слишком часто вспоминал Харламова за прошедшее время, и сейчас легче не становится. Совсем.
Забить в себе эмоции, взять себя в руки. Это то, что он должен сделать ради ЦСКА, ради хоккея. Харламов хороший игрок, он нужен ЦСКА и сборной, значит, нужен Тарасову.
Он говорит с Альфером минут пятнадцать: резко и командным тоном, как и всегда, и Владимир не может ему сопротивляться.
Игрок Валерий Харламов перебирается в Москву.
Когда он заявляется на стадион вместе с Гуськовым, брови Тарасова невольно ползут вверх. Все такой же наглый и такой… солнечный, что приходится вцепиться в бортик, намеренно медленно сжать и разжать пальцы, чтобы выбросить из головы то – другое — солнечное лицо.
На тренировках Тарасов оставляет Харламова сидеть на трибуне не только из воспитательных соображений. На самом деле — совсем не из них. Он просто видеть не может его перед собой, и гораздо проще взять в команду Гуськова. Гусь — талантливый парень. А Валера…
Тарасов сглатывает, даже мысленно произнося его имя.
Не так, неправильно.
Харламов.
А Харламов еще на скамейке посидит.
Отправляя мальчика на шайбовый обстрел, Тарасов каждую секунду уверен, что тот не испугается, не откажется и не сбежит. И впервые в жизни Тарасов чувствует себя тренером рядом с ним. Только тренером — рядом с талантливым игроком. Его можно взять в команду, теперь — можно. Стена сломалась, и сейчас Тарасов наконец-то может тренировать его, может сделать из мальчишки чемпиона.
После тренировки он поднимается к ним в раздевалку. Большая часть уже, конечно, разошлась, но Харламов пока не выходил, и Тарасов хочет сам, лично, позвать его на тренировку.
— ...сам уже играть не может, вот и наслаждается! Пень обоссаный!
Тарасов врастает в пол прямо перед душевой. Смотрит на мокрого, взъерошенного после душа, Харламова несколько секунд, потом разворачивается на каблуках и молча выходит.
Пусть Кулагин со своим подопечным разговаривает, с него — довольно.
Кулаки снова сжимаются и разжимаются — и снова медленно, как тогда. Будто надо доказать себе, что все под контролем. Надо… Кому надо?
И только сидя уже у себя в кабинете, Тарасов понимает, что это все — к лучшему, потому что если Харламов ненавидит его — так будет проще. Гораздо проще — ничего никогда не будет. И в таком случае свои стыдные, больные чувства можно держать при себе, затолкать вглубь сознания и никогда никому не показывать.
Но Кулагин так посмотрел, будто все знает. Конечно, знает, все же двадцать лет они вместе...
Тарасов прикрывает глаза, до боли сжимая пальцами карандаш.
Боре можно доверять, и, конечно же, он никогда никому и словом не обмолвится, но… Но тот факт, что Боря видит… Значит, есть что-то. Что-то, что контролировать сейчас нельзя, и карандаш ломается в руке, когда дверь приоткрывается, и в дверном проеме показывается голова Харламова.
— Анатолий Владимирович...
Невовремя. Как же все невовремя!
— Чего тебе? Домой иди, Харламов.
Усталость накатывает волнами. Не хочется этого разговора. Или… не разговора хочется. А, все одно!
— Я... извиниться хотел, Анатолий Владимирович, я не имел в виду...
Конечно, не имел. Конечно, извиниться. Чего еще ждать-то? Принять и простить? Отпустить грехи? А ему самому кто отпустит?
— Что я пень обоссаный? — Тарасов встает, подходит к секретеру и долго ищет на нем новый карандаш: в основном для того, чтобы к Валере лицом не поворачиваться. — Что ненавидишь меня? Мне все равно, Харламов, лишь бы ты играл нормально. А вот эти переживания свои оставь для поклонниц, меня они мало интересуют.
Теперь, наконец, он может заставить себя повернуться к нему лицом, но взгляд у Харламова неожиданно почти по-детски несчастный.
Вот еще не хватало… Успокаивать его, что ли?
Тарасову на мгновение становится почти весело. А ведь только что был просто обоссаным пнем!
— Пожалуйста, выслушайте меня, — голос Харламова звучит неожиданно твердо и упрямо, совсем не под стать такому взгляду. Он явно дожидается от Тарасова кивка, чтобы продолжить: — Я правда не думаю о вас так. Я не рвался бы так в ЦСКА, если бы думал... — он медлит, касается пальцами деревянной полки, на которой громоздятся кубки и рамки с фотографиями, ведет указательным вдоль. — Вы лучший в мире тренер. Просто... хотел, чтобы вы знали.
Он опускает глаза и шагает обратно к двери, а Тарасов морщится, выдыхая.
Даже жаль, что Харламов его не ненавидит. Насколько легче было бы, если б да. Насколько... Но в груди теплеет против воли, даже как будто становится проще дышать.
— Иди домой, Валера, — говорит Тарасов уже чуть мягче. — Я знаю, почему ты так сказал. Все в порядке. Иди.
Он почти падает обратно в кресло, едва за Харламовым захлопывается дверь. Закрывает глаза и дышит медленно, восстанавливая равновесие. Успокаивая сердце. Заставляя себя не думать, что можно было сказать что-то другое.
Валера.
Валера…
Он пару раз произносит его имя – одними губами. Словно привыкает к чему-то.
Валера совершенно не похож на Витю. Ничем.
Но от этого совсем не становится легче.
***
Легче не становится. Становится только хуже с каждым днем, если честно. Это как болезнь, и она ему совсем не по возрасту. Нельзя так о нем, только не о нем. За себя Тарасов не боится — просто здравым умом понимает, что если даст себе волю, все обязательно кончится плохо. Либо Харламов заложит его в спорткомитете и растреплет Балашову или кому-то там еще, либо... если не испугается, не расскажет, если вдруг есть хоть какой-то шанс, что он — тоже…
Это катастрофа.
Он слишком хорошо помнит, что стало с Витей, что с ними сделали, что он с Витей сделал. Каким он был, когда они последний раз виделись, как смотрел, и столько боли...
Тарасов сглатывает, отгоняя ненужные воспоминания. Он уже разрушил жизнь одному мальчишке и не хочет рушить ее второму. Достаточно разрушений на его совести.
А Харламов будто издевается, мелькает все чаще, не пропускает ни одних командных посиделок. Садится рядом и все смотрит, смотрит восторженным щенком. Хочется его потянуть к себе за запястья, вжать в стену и поцеловать эти полные яркие губы. Закрыть глаза. Перевести дыхание.
Два-три-четыре.
Выдох.
Что он, в самом-то деле! Собраться! Немедленно собраться!
Когда они едут из Москвы в Ленинград, Тарасов даже рад, что они с Кулагиным в купе вдвоем. И когда Боря зовет в вагон-ресторан, отказаться — единственный разумный вариант, приемлемый для взрослого разумного человека. А он, конечно же, такой.
— Посижу один, почитаю. Пригляди там за этими обормотами, им все же играть послезавтра, — просит Тарасов, вытаскивая книгу. Слишком много они ездят последнее время, слишком часто Харламов рядом. Этот мальчишка с каждым днем все сильнее сводит его с ума, и хотя бы вне тренировок Тарасов может позволить себе его не видеть.
Он увлечен чтением и совсем не обращает внимания на то, что дверь купе открывается. Вскидывает голову только, когда слышит:
— Анатолий Владимирович...
— Харламов.
Как констатация факта. Даже не раздраженно. Скорее… обреченно. Чему быть, тому не миновать, что ли? Нет, так не пойдет. Не пройдет! Взрослый разумный человек — напоминать себе об этом чаще!
Тарасов откладывает книгу и наклоняет голову. У Валеры — Харламова! — через руку переброшена кулагинская красная куртка.
— Ты чего не в ресторане, со всеми?
Он ведь может поддержать простой, обычный разговор. Ничего сложного в этом нет. И сердце у него бьется, как надо. Не девочка ведь на первом свидании.
— Да устал что-то... — Харламов трет лоб пальцами, но быстро отбрасывает руку. — Вот, Борис Палыч попросил куртку его забросить по пути.
Он берет вешалку, висящую над кулагинской полкой, куртку на нее вешает как-то медленно и неловко, будто хочет задержаться здесь еще немного.
Уходи уже, уходи, уходи.
Тарасов смотрит и почти не видит.
Уходи-уходи!
Куртка идеально ровно висит на плечиках, но Харламов определенно медлит, и Тарасов это замечает, и приходится все-таки спрашивать:
— Поговорить хотел, Харламов?
А его-то кто спросит, хочет ли он говорить…
— А можно?
Харламов приободряется, глаза поблескивают. Оживает за секунду — а до этого чисто побитый щенок что-то поскуливал невнятно.
— Можно-то можно, но ты ж устал, — напоминает Тарасов с улыбкой.
— Все равно не заснуть, — как будто бы извиняющимся тоном говорит Харламов.
Тарасов не сбивает его, ждет, попутно зачем-то — зачем, зачем?! — указывая на место напротив, и Харламов опускается, только тогда продолжая говорить, и голос его напряжен почти до звона:
— Сижу и стоп себе думаю, не дурак ли я?
— Ты чего, Валер? — Тарасов подается вперед, упираясь ладонями в столик. Он сам не понимает, как имя слетает с его губ. Слишком интимно, особенно сейчас, особенно таким тоном. И что вообще Харламов пытается ему сказать? Заподозрил что-то? Почувствовал?
Тарасов не понимает, сглатывает и ждет. Вероятно, придется очень много врать сегодня.
Вот теперь сердце пускается в бег — да еще какой! Так бы и выпрыгнуть вместе с ним из вагона, и… Стоп. С кем прыгать-то? С сердцем? Или?..
Харламов поднимает взгляд, как-то моментально свежеет, будто груз у него с плеч падает. Словно почуял в интонации эту перемену, как будто тоже теперь знает для себя что-то.
Тарасов ждет. Что ему остается, кроме как ждать? Снова и снова.
И тогда Харламов тоже подается вперед, накрывает ладонью его напряженную руку.
— Простите меня.
Тарасов ничего спросить даже не успевает, он просто чувствует обжигающе-горячие мальчишеские губы на своих — сомкнутых и узких. И то, что он от удивления открывает рот, очевидно, расценивается Харламовым как согласие, и Тарасов обнаруживает себя прижатым к нему.
Харламов на полу перед ним, между ними больше нет столика.
Это все, что Тарасов успевает мысленно для себя отметить, прежде чем оттолкнуть его изо всех сил, так, что Харламов, падая, сшибает на пол сумку Кулагина.
— Ты... Харламов... охерел?! — выдыхает он, жадно глотая воздух.
Не получается. Возмущенный голос у него не получается, слишком горят губы от этого поцелуя, слишком все нелепо, неправильно и так верно, что темно в глазах, сердце бьется, как сумасшедшее, и Тарасов не может, просто не может сдержаться, когда Харламов, не выпрямляя спины, пытается выйти — вывалиться — в коридор.
— Стоять.
Как-то совершенно неожиданно удается совладать с голосом, удается заставить его остановиться.
— Дверь закрой. И сейчас же объясни, что это, твою мать, такое было!
Харламов стоит. Стоит, привалившись к двери и закрыв глаза, и Тарасов не может поверить, что он пришел к нему за этим.
Зачем пришел, Ва-ле-ра?
Только бы не вслух, не теми же словами, что бьются в висках и готовы скользнуть на язык. Говори уже что-нибудь, говори...
Тарасов просто не может перестать думать о нем, о его руке, с такой силой сжимавшей запястье, об этих невероятных губах, которые...
Все еще молчит.
— Харламов!.. — видя, как тот вздрагивает — почти затравленно — Тарасов выдыхает.
Ладно, он просто не может по-другому. Просто совсем по-другому не может.
— Валера.
Это явно лучше, потому что Харламов как будто бы светлеет лицом: все еще не улыбается, конечно, но уже вряд ли хочет так же сильно исчезнуть за дверью, как пять секунд назад.
Хотя исчезнуть за дверью — не такая плохая идея.
— Валера, ты хочешь на Урал опять уехать? Или в Сибирь?
Уехать и не вернуться, потому что такие, как они, не возвращаются. Некуда возвращаться. Не к кому. Если огласка — то никто обратно не примет.
Все это бред, бред, все это не может быть — так. Просто не может быть.
— Ты знаешь, что будет, Валера? Сто двадцать первая статья, тюрьма, Валера!
За себя Тарасов не боится: что ему, матерому волку, ссылки да тюрьмы? А этот-то, молодой да горячий — с ним что сделают? Сломают, добьют, пустят по миру. Куда он денется?
Тарасов не хочет брать себе еще один грех — но не поздно ли? Допустил ведь, показал, что можно. А если бы жестче? Сам бы сломал, может. Не к лучшему ли? Как знать…
— Тюрьма! — повторяет он с нажимом, надеясь и не надеясь одновременно, что страшное слово дойдет до Харламова, пустит корни где-нибудь внутри, осядет пониманием. И дрожью отдается в животе: если поймет, если примет — что тогда? Губы-то были, поцелуй-то был. И захочешь — не забудешь.
За что ж ему все это!
Но Харламов его будто слышит и не слушает, отказывается понимать, зато читает между строк и смотрит своими сверкающими глазами — прямо в душу.
— Я бы жить не смог, если бы не узнал! А вы же ответили мне!
Ответил?
Тарасов не помнит, вообще ничего не помнит с того момента, как почувствовал вкус этих губ. Ответил — и теперь им вместе гореть в этом аду.
— Ты меня слушаешь вообще, Валера?! — он тоже встает, потому что смотреть на Харламова снизу вверх просто невыносимо. Ни шанса убедить в чем-то.
— Ты себя погубишь, Валера. Мне то что, я уже жизнь прожил, а тебе двадцать два года, Валера.
И снова, и снова — по имени. Как ножом по венам — то ли себе, то ли ему. А может, обоим сразу. И сладко, и горько, и все сразу — ничего по отдельности.
Вместо ответа Харламов снова тянет его к себе, целует жадно. Почуял слабину, почувствовал, что никак не выходит с ним справиться, и в этот раз Тарасов не находит в себе силы оттолкнуть его, вообще ни на что в себе сил не находит. Ему много лет, ему совсем плевать, что будет с ним самим, и слишком давно он думает о Валере, представляет, как целует его и мысли не допуская, что такое вообще возможно.
— Скажи, что ты хорошо подумал об этом, — просит Тарасов, сам не понимая, как только у него получается сделать голос не умоляющим.
Еще минуту назад мог. Мог кричать, требовать, настаивать — может и сейчас, конечно. Но интонации выдадут — с головой.
— Не могу, — Валера качает головой, не разжимая объятий, не позволяя отстраниться, и Тарасов впервые чувствует на себе его силу. — Я вообще об этом не думал. И не хочу. Не могу ни о чем думать, кроме вас.
И снова целует, черт возьми, снова целует, и его раскаленное тело ощущается так четко, даже когда они оба [еще] одеты. Тарасов с трудом находит в себе силы, чтобы в очередной раз отстраниться, губы горят, он возбужден почти до боли, но дверь может открыться в любой момент.
Сдался. Сдался почти без боя. И не жалеет об этом. Потом станет жалеть — обязательно, он себя знает. Но сейчас — нет. Сейчас пусть так, как есть.
— Дай сюда подстаканник.
Валера хмурится, не понимая. Не знает, что ли? На поездах не ездил?
— Чего?
— Подстаканник. Дай сюда, — повторяет Тарасов.
Когда Валера, наконец, слушается, он вставляет подстаканник, идеально подходящий по форме к ручке, и теперь никто не откроет дверь снаружи. Сзади раздается почти стон, и Тарасов резко разворачивается: Валера сжимает себя через брюки. Не стесняясь, черт возьми, совершенно не стесняясь!
Возбуждение теперь захлестывает с головой, все, что Тарасов может сделать, это только вновь впиться в губы Валеры своими, прикусить нижнюю, глотая чужой стон, развернуть его к себе спиной так, что Валера хватается ладонями за столик. Каждую секунду кажется, что сейчас он передумает, сейчас оттолкнет и выйдет за дверь, чтобы никогда больше не вернуться. Но Валера все еще здесь, для него, и Тарасов прижимается к нему пахом, закрывая глаза.
Пять-шесть-семь.
В голове стучит, между ног стучит, поезд стучит, и все это сливается, вибрирует, шатается, мир шатается, и хочется упасть, и подмять под себя — а может, пустить сверху, разрешить, позволить.
Тарасов жмурится, мотая головой.
Нельзя так сразу, выждать минуту, хорошо…
У Валеры голая спина — когда успел? — и Тарасов ведет по ней неверной ладонью, зачем-то считает родинки, а потом на мгновение прижимается губами к левой лопатке. Валера вздрагивает и прогибается, выдыхает что-то невнятное.
Ждет.
Тарасов лезет в карман, достает жестянку, почти наощупь скручивает крышку, которая тут же падает на пол, катится куда-то в сторону; скользит пальцами под, а потом — в него, Валеру, под очередной едва различимый за стуком колес стон.
Ничего не спросил — первый-не первый, больно-не больно. Не до разговоров, не до чего. Только колеса стучат где-то далеко, и дыхание сплетается-свивается, и дерганые движения — хаотичные, неглубокие. Выдержки не хватает, дыхание не хватает, ничего не хватает.
Капля пота срывается с подбородка, падает Валере между лопаток, течет вниз по позвоночнику.
— Валера...
— Пожалуйста....
Пожалуйста — что? Но он не может спросить, вообще ничего сказать не может, он и остановиться никак бы не смог.
Они оба тяжело дышат, а Тарасову кажется, что его больное, расколотое надвое, сердце наконец должно остановиться сейчас — совсем. Он застегивает брюки и почти падает на свою полку, но Валера подхватывает его под руку, садится рядом, упирается лбом в плечо. У него мокрые взъерошенные волосы, и хочется их пригладить.
— Узнал, что хотел? — хрипло спрашивает Тарасов, силой заставляя себя опустить руку.
— Почти... — Валера улыбается уголками губ, касается пальцами его щеки, и прикосновение — будто прохладный бриз среди раскаленного лета. — Я не хочу, чтобы это был единственный... Я не это хотел. Не только это.
Он путается в словах, едва ли не краснеет — и это после всего! — и замолкает почти виновато.
Тарасов закрывает глаза. Он уже может дышать — и может думать.
Валера хочет прыгнуть в это с головой, разрушить жизнь их обоих, свою жизнь разрушить, но уже плевать, плевать, потому что он сам не сможет уже остановиться. Не сможет успокоиться, зная, что Валера — такой. Горячий песок и камни. Испания.
— Валера, говорю первый и последний раз, — Тарасов медлит, глядя на темные волосы, на эту мягкую улыбку, и сам улыбается невольно. — Я — тоже.
В груди растекается мягкое тепло, будто он выпил водки после прогулки на морозе.
Валера все еще обнимает его, и ничего лучше не могло бы быть вовсе.
И Витю Балашова он больше не вспоминает.
***
Это оглушает сначала, словно удар по голове, словно фашистский разряд, разорванный в десятке метров от.
«Вы вообще в курсе, что...», «моральный климат…», «связи…», «у вас же под носом...».
Невероятных усилий стоит не вздрогнуть, продолжить смотреть на Балашова точно также, чуть наклонив голову вперед. Выдержка пока не изменяет. Откуда он может знать? Как он может знать про Валеру?
— Вы что, можете назвать конкретные фамилии?
Тарасов щурится, словно с презрением, но на самом деле глаза застит туман. Голос верно служит ему, не подводит в самый важный момент, и удается сохранить тон. Тон, который нужен для того, чтобы спасти сейчас их обоих.
— Молодые игроки жалуются, что уверенность в себе теряют.
— У вас есть доказательства? Обвинения серьезные, Эдуард Михайлович.
Тарасов постукивает пальцами по столу и продолжает щуриться. Это не нравится Балашову: его прищур, его тон. Но уж как есть. Или он думал, что прогибаться будут? На колени встанут? Умолять начнут?
— Есть.
Рубашка прилипает к спине. Не может быть такого, чтобы Валера проболтался. Не Балашову, но кому-нибудь... Или… может?
— Ну, так представьте! — Тарасов, наконец, выходит из себя, но, вероятно, здесь вспылил бы и невиновный.
А он — виновен по всем статьям. Сто двадцать первая — обоим, никакого хоккея больше никогда, ни-че-го больше.
Туман становится гуще, и хорошо, что никто, кроме Тарасова, его не видит.
— Представим, — соглашается Балашов покладисто. И улыбается — ядовито так. Не человек — ехидна. Только таких и набирают. Таких, которым все равно, которым важнее бумажки и неведомые нормы. А люди — расчетные единицы, ими можно жертвовать в угоду системы.
Значит ли это, что у него есть доказательства? Значит ли это, что заслуженный мастер спорта Валере не просто так достался, что они копают под них сейчас? И Балашов уж раскопает, как пить дать. У него наметан глаз, и больше всего Тарасову хочется сейчас разбить ему лицо в кровь.
Они обязаны остановиться. Он сможет вытерпеть что угодно, но если Валера окажется в тюрьме, в большой хоккей он не вернется никогда. Он все знает слишком хорошо. От трех месяцев до пяти лет. И все узнают. Это крест — на карьере, на жизни крест, ему даже детей тренировать будет нельзя. Тарасов бы перебился, обошелся без этого всего, но Валера не должен.
Только остановиться. Только остановиться, и, если им повезет, Балашов никогда ничего не докажет. Про Витю он не сможет сказать.
Решение — единственное, и от него разлетается на куски сердце, колет изнутри, режет легкие, и дышать становится почти невозможно. Слишком много счастья ему отсыпали, это время с Валерой — слишком хорошо, чтобы длиться еще дольше. Они должны ехать в Канаду, они оба. Хотя бы Валера. И Тарасов готов сделать для этого что угодно.
Он сделает.
Часть II.
Это время — лучшее, что случалось с ним. Валере даже кажется, что теперь он играет лучше. Ожидание было вознаграждено на славу, и Валера каждый день готов был благодарить Кулагина за просьбу занести куртку в то купе.
Обычно он сам приходил к Тарасову, иногда — наоборот. Чаще они просто оставались в его кабинете, когда стадион пустой, когда можно не сдерживать стонов, любить друг друга ночи напролет.
Валера так и не говорил этого. Просто не знает почему-то, как сказать.
«Люблю тебя»?
«Люблю вас»?
Все звучит до ужаса нелепо, к тому же они оба привыкли ориентироваться на действия, а не слова. Тарасов говорит так даже на тренировках...
Действия — то, как они лежат, обнявшись после. Как Валера касается губами морщинок в уголках его глаз. Как опускается на колени у его кресла, утыкается лбом в колени и может сидеть так часами, пока Тарасов читает или пишет что-то. Как сам Толя впервые позволил обращаться к нему именно так, перекатывать имя на языке. Как скользил пальцами по множеству мелких хоккейных шрамов, как задерживал взгляд на одном — от шайбы Петрова, ударившей тогда, миллион лет назад, в день, когда все должно было закончиться, но на самом деле только началось.
Валера будто летает на крыльях, его не смущает даже ссора с матерью, хотя Танька снова и снова просит помириться.
Он просто одуряюще и безрассудно счастлив.
***
Валера заглядывает в кабинет Тарасова с улыбкой на губах. Кулагин здесь, значит, по делу будут разговаривать.
— Харламов, я слышал, тебе дали звание заслуженного мастера спорта?
Толя ведь про это знает, Валере кажется, что он упоминал — и не раз. Но сейчас он только кивает с улыбкой: да, мол, есть такое. И Тарасов зачем-то читает решение о присуждении «заслуженного».
— …это как понять?
«Мне дали заслуженного, разве неправильно? Разве ты не согласен?» — хочется спросить, но вместо этого получается только нелепое:
— Я никогда не был в политбюро. Я там никого не знаю.
Это выводит Тарасова из себя, Валера видит перемены в его лице как в замедленной съемке. Будто это матч, и он каждый пройденный шайбой сантиметр по кадрам расписывает, чтобы вовремя среагировать. Но с Толей никогда не было также просто, как с шайбой, и Валера дергается, когда Тарасов вскакивает с места, и даже Кулагин как будто бы удивлен такой его реакцией.
— ВАЛЕРА! — от этого крика просто сердце в пятки уходит. — Я бы сам дал, сам, но потом!
Кулагин выскальзывает за дверь, каким-то чудом протискиваясь между полкой и валериным плечом. Тарасов будто бы не замечает этого вообще. Он вообще ничего, кроме Валеры, не замечает. В другое время это было бы так правильно, но сейчас…
— Стоит и нихрена не понимает! С кем можно там шу-шу-шу, а с кем опасно!
Валера точно не видел его никогда таким. Ни разу за все годы, что они знакомы. А Тарасов оседает на стул так, что почти падает, сбрасывает что-то со стола, но Валера не видит, вообще взгляда не может отвести от его лица. От этого лица, полного абсолютного отчаянья. И не понимает — почему? Что такого случилось? Что произошло?
— Ты что хочешь, чтобы тебя здесь заперли навсегда? - выдыхает Тарасов, и голос у него такой слабый, что Валера пугается. Бросает быстрый взгляд на дверь — закрыта — и делает шаг вперед, падая на колени перед его стулом.
— Толь, что случилось-то? Что я сделал?
Он не понимает. Он правда не понимает.
Тарасов отворачивается, смотрит в сторону.
— Встань. Я сказал тебе, в чем дело: твои шушуканья с Балашовым не пройдут тебе просто так. Ты что, хочешь, чтобы команда играла без тебя? Или ты, может, вообще хочешь, чтобы никто в Канаду не поехал? Ты понимаешь, что это мечта всей моей жизни?..
Сейчас Валере наплевать на Канаду. То есть первая эмоция — удивление, восторг, но у него просто язык не поворачивается спросить про Канаду теперь, когда Толя — так.
— Что случилось за один день, что я тебя не видел? — отчаянно спрашивает Валера. — Ты же знал все, и про квартиру, про машину, про заслуженного...
Он пытается исправить. Все исправить, даже то, про что ничего не знает. Он чувствует, что должен.
— Только не знал про тебя с Балашовым, — резко говорит Тарасов. — Я из-за тебя в тюрьму садиться не собираюсь. У-хо-ди.
Это несправедливо. Это слишком несправедливо.
— Толя...
— Анатолий Владимирович, — поправляет Тарасов, и лицо становится непроницаемым, Валера не в силах считать ни одной эмоции.
А теперь — больно. Очень больно.
***
Олимпиада в Саппоро — просто пытка. Валера не может видеть Тарасова каждый день, не может смотреть и не думать, что это под его руками тот вздрагивал, губы кусал, цеплялся пальцами за его волосы — всего только месяц назад! А теперь все так, будто они не знакомы вовсе.
Валера пытался извиниться, объяснить, но все бестолку. Неужели правда эта пара разговоров с Балашовым привела к тому, что Тарасову угрожает что-то?
Они сидят в самолете через проход, и Валера касается толиного плеча, когда встает с места. Так, незаметно, почти ненавязчиво, когда тот не может его оттолкнуть — максимум, который он может себе теперь позволить. На лице Тарасова отчетливо отражается мука, и Валера поспешно исчезает в туалете, только чтобы упереться руками в раковину и смотреть вниз.
Никогда.
Нельзя касаться его больше никогда.
На ум приходит Балашов и встреча с ним в Центральном Комитете. Тогда Валера не придал значения разговору, но сейчас ему все настойчивее кажется, что он сделал что-то не так. Что именно?
Он помнит, что Балашов поймал его за руку в коридоре, вынудил остановиться, хотя Валера спешил, и принялся расспрашивать. О семье, о спорте.
О Тарасове.
«У вас с ним… все в порядке?»
Теперь Валера думает, что эта фраза полнилась абсолютной недвусмысленностью, но тогда, счастливый, он решил, что его всего лишь спрашивают об отношениях тренера и спортсмена.
«Все хорошо».
Балашову не понравился ответ, Валера отчетливо это понимает — здесь и сейчас. Но тогда считать эмоции с лица, закаленного горнилами комитета коммунистической партии, ему не представилось возможным. А может быть, он просто не захотел попытаться.
Валера морщится и удерживает себя от желания немедленно разбить зеркало: не дома. Да и дома — не надо.
«Вы уверены, Валерий Борисович? Нет ничего, на что вы могли бы пожаловаться — мне? Уверяю вас, ваши слова будут истолкованы предельно верно и переданы тому, кому нужно».
Балашов смотрел на него слишком пристально, слишком настойчиво — теперь это ясно, как дважды два. Почему, почему Валера не понял все сразу!
Тогда он отделался от Балашова советом спросить остальных ребят — может быть, их что-то не устраивает в тренере. Валеру устраивало все — и немного больше.
Самолет потряхивает, Валера хватается за умывальник и снова смотрит на себя в зеркало. В ответ на него глядит какой-то усталый хмурый тип. Такому только и выходить на лед, пугать соперников.
Когда Валера возвращается на свое место, Тарасов спит — или делает вид. Валера смотрит на него какое-то время, а потом отворачивается.
Все еще больно.
Или даже немного больнее.
*** Ребята говорят — Тарасов искал. Валера идет в его кабинет, как на эшафот. Опустив голову, он тащится медленно, запинаясь, растягивая время изо всех сил. Когда перед лицом оказывается деревянная дверь его кабинета, Валера стучит, не входя, пока Тарасов не позволит. Это — тоже оттягивание момента. Но Тарасов впускает его, предлагает сесть, и так сложно не смотреть на него, не думать о том, как они, сбросив все со стола на пол, брали друг друга прямо здесь, и Валера прижимался щекой к гладкой столешнице... А потом собирал с пола ручки и бумаги.
— Что там у тебя с этим... как его? С Балашовым.
Голос Тарасова ровный и спокойный.
— Да там... — Валера отводит глаза. Вот как это рассказать?
Тарасов смотрит на него — пристально, внимательно.
— Он все время чем-то недоволен, все время жалуется на тебя, Кулагину что-то говорит... Ты что-то не делаешь, о чем он тебя просит. Ну, сделай ты. Раз он так уж просит. Потом просто на глаза ему не показывайся, вот и все.
Валера смотрит прямо перед собой и понять не может — Тарасов правда знает? Может он знать, чего требует от него Балашов? Почему заставил остановиться, если все равно — предаст его Валера или нет? Или это проверка? Дурацкая, идиотская проверка!
Он почти не слушает про «Спартак» и Канаду, только вздрагивает, когда Тарасов трет лоб устало.
— Валера... Что сидишь-то? Иди давай.
Матч со «Спартаком» проходит будто в тумане. Когда они покидают лед, разъяренная толпа окружает, жмется к ним, к Тарасову. Валера звереет, расталкивает людей, хватает кого-то за грудки и отпихивает в сторону, идет на полшага перед Тарасовым, позволяя ему спокойно добраться до машины. Ярость застилает глаза: на Балашова, на толпу эту проклятую, а взгляда Валера никак не может от Тарасова оторвать. Капли дождя катятся по лицу, барабанят по куртке, разбиваются о тарасовские плечи, разлетаясь брызгами.
Валера знает, каково ему, знает, что раньше он бы держал Тарасова за руку, целовал бы в волосы, баюкал бы его голову на своих коленях. А теперь он даже коснуться его не может.
Все, что может — не позволять им касаться его сейчас.
***
Помнит ли он аварию? Ничерта он не помнит. Или не хочет помнить — одно и то же. Для него так точно. Приходят, спрашивают, интересуются. Хочется послать их подальше, наорать, разбить что-нибудь. Откуда у него такие желания? Горячая испанская кровь? Мама бы не оценила. Сказала бы, что ничего подобного она в него не закладывала. Что он себе придумывает. Может, и так. А может, нет.
Ничего не хочется совершенно. Валера сидит на постели, нога загипсована, и не хочется ничего, только сгнить в этой палате, под покрытым трещинами потолком, никого не видеть. Приходят ребята, говорят что-то, Гусь уговаривает позвонить Балашову. Совсем дурной... Все равно Тарасов теперь не возьмет его ни в какую Канаду. Хоккея нет больше, и Тарасова для него нет — тоже. Он слушает их будто через вату, и только одна фраза прорывается, немного перекрывает тупую боль, которая от колена в грудь отдает:
— Тарасов как-то его сына из команды турнул, так вот, простить не может, — бросает Петров как бы между делом.
Сын Балашова? Тарасов никогда не говорил. Почему не говорил?
— Так плохо играл? — спрашивает Валера отстраненно.
— Витька-то? Нормально играл, вроде. Я не знаю, Валер, это еще до меня было, — пожимает плечами Петров. — У Сан Палыча спроси, они вместе играли. Тебе зачем?
— Интересно, как Тарасов мог ему так насолить, что Балашов вокруг меня бегает уже который год кругами, — отзывается Валера, снова проваливаясь в свою пустоту, не слушая никого, только отбирает кусок фотографии с номером у Гуся. Не хватало еще, чтобы Гусь Балашову звонил, просил чего-то.
Когда они уходят, Валера снова и снова прокручивает в голове то, что Петров сказал. А на следующий день, наконец, выбирается на костылях из палаты — Рагулину позвонить, попросить зайти. Почему-то именно сейчас кажется таким важным узнать, кто такой этот Витя, почему из-за него теперь все это происходит, и Балашов не отцепится от них никак. Валера про такого хоккеиста — Виктора Балашова — никогда не слышал раньше. Но это и не удивительно, если он играл в высшей лиге недолго, пока еще Валера в школе учился. Вполне может быть, что и не слышал. Петров вон слышал, но не знает ничего все равно.
Валера отчаянно надеется, что Палыч все ему расскажет сегодня. Он точно должен помнить, он ведь в ЦСКА с шестьдесят второго, десять лет уж.
Волнение просто дикое, и это сложно объяснить даже самому себе. Но сейчас кажется, что Витя этот внезапный — ключ ко всему, что стоит понять про него — вообще все станет понятно.
— Ну, чего тебе про Витю? — морщится Рагулин, сидя на узком подоконнике душной палаты, потом открывает форточку. — Играл, забивал. Полгода, наверное, в шестьдесят третьем.
— А потом что случилось? — пытливо спрашивает Валера.
Чем темнее взгляд Саши становится, тем сильнее становится эта потребность знать все наверняка. Ну почему же все молчат про него, почему никто ничего не знает?!
— Валер, это не наше дело. Не знаю, что у них с Тарасовым произошло, но в один день Витя просто не пришел. Так мы узнали, что его забрали в Киевское «Динамо». Клуб тот как раз в шестьдесят третьем появился.
— Он не играет в Киеве.
Это Валера бы знал. «Динамо» были в чемпионатах СССР, если бы там был такой игрок, Валера бы точно знал это.
— Он вообще не играет. Ушел из «Динамо» через полгода, вернулся в Москву, закончил учиться. Мы не общались с тех пор, - Рагулин будто старается свернуть разговор, но Валера не отстает, просто не может отступить сейчас, на полпути.
— Он ведь хорошо играл, — дождавшись кивка, Валера продолжает: — Так почему Тарасов его из команды выгнал?
— Да не знает никто, выгонял он его или нет! — огрызается Рагулин. — Валера, вот он такой же, как ты, был: без чувства самосохранения. Не знал, куда можно соваться, а куда нельзя!
— Сан Палыч, это очень важно. Пожалуйста.
— Почему? — этот вопрос звучит как в первом классе. Как от мамы дома вопрос, ответ на который вроде как всем кругом известен, и только Валера почему-то скрывает, что он мячик потерял.
— Не можешь мне ответить, — тянет Рагулин, снова отворачиваясь к окну. — Вот и я не могу тебе ответить. Понял?
Валера не понял, но и не спрашивает больше. Он думает над Сашиными словами каждый день в больнице, прокручивает в голове снова и снова. Лежа в постели, на завтраке, и когда Зоя Сергеевна почти насильно выталкивает его на улицу, воздухом дышать.
«Почему это важно? По той же причине я тебе не отвечу».
Почему это важно?
Почему…
Потому что Тарасов для Валеры — все. Потому что они... Не может быть, чтобы Сашка знал об этом! Или... может? Может, знал, потому что не может ответить про Витю? Потому что Витя — тоже?
Догадка прошибает холодным потом, дрогнувшими руками. Если все так, и если они… Допустим, они поругались, Тарасов погнал из команды... Нет, не то. Он бы так не сделал, он в первую очередь тренер, и хоккей превыше всего. Значит, сам ушел. Сам ушел, из-за того, что поругались.
Снова не клеится. Получается, что Тарасов бы боялся просто, что Валера из команды уйдет. Тут что-то с Балашовым, что-то...
— Что-то я устал сегодня. Погода, наверное, меняется.
Валера едва не подскакивает на месте, это почти инфаркт. Хорошо, что рядом врачи. Откачали бы.
Тарасов. Здесь, у него в больнице, и Валера оборачивается моментально, ком в груди разжимается. Даже когда они говорят про водку, даже когда Тарасов ведет его в морг, это все равно лучше, чем что угодно еще. И поэтому спросить про Витю — не получается. Валера просто смотрит, как Тарасов уходит, превращается в узкую точку и исчезает.
Спросить удается только после больницы, после первого льда, после «вертолетиков» со школьниками, после того, как Тарасов отправляет с мамой мириться.
Валера приходит к нему в кабинет, смурной и задумчивый, толкает дверь, не дожидаясь ответа. Все только между ними спокойно стало, а он снова пришел все разрушить. Садится напротив, медлит. Если Тарасов вышвырнет его сейчас, то больше вообще не будет ничего, никогда. Он разговаривал с Рагулиным тысячу раз, искал и не находил имя Вити в телефонных справочниках. Нашел однажды — тысяча девятьсот шестьдесят шестой год, а больше — ничего. И по номеру тому отвечают какие-то другие люди, которые никакого Витю знать не знают. Все нитки обрываются, будто был человек — и нет.
— Вот сижу и стоп себе думаю, не дурак ли я, — бормочет Валера, глядя под ноги. — Точно дурак, а не спросить не могу. Что сделал Балашов?
Тарасов будто бы весь напрягается, натянутый как струна. А до того смотрел недовольно, что Валера без спроса в кабинете объявился. Наверное, отругать хотел. Теперь еще сильнее захочет, как пить дать.
— Да что он сделает, твой Балашов, — уклончиво отвечает Тарасов, будто ожидая, что Валера скажет что-то первым.
«Не понял, значит, про ЭдуардМихалыча подумал, не про Витю».
— Да нет. Младший. В шестьдесят третьем.
За мгновение Тарасов стареет лет на десять, Валера смотрит ему в лицо почти с ужасом — так изменился за три секунды, будто Валера не только ножом ударил, но и в ране повернул, и сейчас смотрит, как кровь бежит по руке до запястья, черная и густая.
— Кто сказал?
Тарасов спрашивает очень тихо, так, словно только губами шевелит — но Валера слышит все равно.
— Да, кажется, все знают, кроме меня. Но его же не посадили, вас не посадили, почему со мной так не может быть?!
Тарасов трет лоб и прикрывает глаза, и Валера слишком хорошо его знает, может понять — загнал в угол, выбора не оставил. Только выгнать его или ответить. Но не выгонит, сейчас точно не выгонит.
— Валера, с тобой так не может быть, потому что твой папа не работает в ЦК партии, — говорит Тарасов глухо. — Потому что если Балашов сможет доказать про тебя — ты сядешь вместо того, чтобы в Канаду ехать. Понимаешь? Не торговаться будет, а посадит тебя, запрет в стране навсегда, без хоккея оставит.
— Торговаться? — эхом отзывается Валера. Картинка, мозаика, будто складывается в голове. Тарасов за него испугался, и это «Я из-за тебя в тюрьму садиться не собираюсь. У-хо-ди», только для того, чтобы Валера правда ушел. А на самом деле — боялся за него больше, чем за себя. И потому разрешил его предать, тогда, перед матчем со «Спартаком», разрешил предать его, только чтобы Балашов его, Валеру, в покое оставил. И лишь одной детали не хватает.
— Что он предложил?
Тарасов смотрит на Валеру долгим взглядом, и даже глаза, кажется, блестят.
— Вышвырнуть мальчишку из команды или под статью обоим. Он бы слово сдержал, Балашов-то.
Он ухмыляется, но совсем невесело. Зло ухмыляется. Очень. Словно прячет что-то под этой злостью своей.
Валера прикрывает рот ладонью.
— Ты не имеешь права решать все один, — говорит он хрипло, моментально снова — как тогда, год назад — переходя на это безупречное «ты». — За меня не имеешь права решать. Балашов до сих пор ничего не узнал. Два, три года прошло, а он ничего не знает, только подозрения его дурацкие, потому что он тебя ненавидит. И копать под тебя не перестанет.
— Под тебя — перестанет.
Тарасов упорствует и не собирается сдаваться. Они оба – упрямые черти, и, может быть, именно это и свело их тогда.
— Я всю жизнь мечтал снести канадцев, — говорит Валера, подаваясь вперед. — Для тебя.
— Валера! – Тарасов прикрывает глаза.
— Я ему не позволю. Если это то, чего ты боишься — я не позволю ему ничего со мной сделать. Никогда.
Голос надломленный, но Валере плевать, вообще на все плевать, только бы не отпускать его больше, только бы позволить себе — и ему! — поверить, что можно будет снова касаться его как раньше.
— Я как пьяный, Толь, я ни о ком больше думать не могу, я играть не могу. Ты думаешь, тюрьма меня погубит, сломает, но это же еще хуже.
— Валера...
Тарасов произносит его имя так, будто нехотя признает поражение. Прижимается пальцем к его губам, заставляя молчать, но Валера хватает палец губами, подается вперед, целует приоткрытый рот, как тогда, в поезде, вечность назад.
— Тебя я не смогу защитить, — говорит Тарасов чуть позже, отстраняясь в попытке отдышаться.
— Я взрослый мальчик, Толь. Ты себя защити. А в сентябре мы вместе поедем за победой.
Валера знает, что вырвет ее зубами, в ноги Толе кинет, только бы не отпускал сейчас, только бы не разжимал мозолистых рук, стиснутых на валериной ветровке.
Он не понимает, почему выдох Тарасова сейчас — такой отчаянный, почему он так исступленно, с такой жаждой целует его губы.
Дорогие мои софандомцы в городе Санкт-Петербурге! Теперь и на нашей улице счастье! Предлагаю вспомнить молодость и совершить фандомный поход! Кто со мной? Хочу брать билет в воскресенье.
Меньшиков согласился на интервью с поклонниками. Условия под катом:
аттракцион невиданной щедростиОлег Евгеньевич согласился на "интервью со зрителем"! Если помните - эта тема возникала у нас в обсуждениях. Итак, как стать интервьюером нашего художественного руководителя: - в течение недели (до 21 апреля включительно) написать письмо, в котором нужно: 1. представиться (имя, возраст, род занятий); 2. рассказать о том, почему именно Вы хотите взять интервью у Олега Меньшикова; 3. прислать 4 вопроса (на Ваш выбор), которые Вы предполагаете задать на встрече. - отправить письмо на почту: [email protected] - ждать результатов. Олег Меньшиков выберет двух победителей, которых мы и пригласим на интервью!
---------- Upd: от Миссис Малфой (чтобы темы не плодить): новости с сайта Ермоловой:
3 июня, вместо объявленного раннее спектакля "Оркестр мечты. Медь", будет показан спектакль "Самая большая маленькая драма", в связи с болезнью артиста.
учитывая то, что это моноспектакль Меньшикова - все понятно с отменой предыдущих.( то, что ОЕ так долго болеет -
Кто едет на Дориана Грея (29 ИЮНЯ)? Я так понимаю, будет круто ехать вместе, выехать 28 вечерком, а обратно - 30-го тоже вечером. Надо бы брать билеты, пока есть дешевые и пока я не пропила зарплату ололо.
Кто ТОЧНО едет? Давайте выбирать поезд(а), время и способ покупки.
UPD. Если кто-то серьезно едет, то я предлагаю брать билеты по крайней мере на 1 поезд (а еще лучше - в один вагон, да). Соответственно, ПРОШУ в этом посте написать, едите ли вы точно + когда будете брать билеты на поезд. А то как бы пора уже.
Название: Только вернись Пейринг: АТ/ВХ. Рейтинг: PG Жанр: слэш, ангст. Саммари: Была авария, была. Вот так все и было, по крайней мере в моей вселенной. Посвящение: Всем, кому это нужно. Дважды подумайте, прежде чем читать.
– Все очень плохо, – тихо шепчет Валера своему отражению в зеркале. Потом плещет в лицо ледяной водой, выходит из ванной. Ему не хочется идти на тренировку, не хочется никого видеть. Вообще, кажется, ничего не хочется. – Валера, ты позавтракал? – сонный голос матери догоняет уже в прихожей. – Да, мам, конечно. Он даже не заходил на кухню, есть ему тоже не хочется. Тренировка сегодня только в десять утра. Сейчас на часах едва семь, до стадиона можно прогуляться. Машину он оставил у дома, так и бредет по улице. Дождливый май. Небо серое, тусклое. И на душе у Валеры точно так же серо, почти черно. Давно. С тех самых пор, как от него ушла Ира. Иногда он до сих пор слышал ее тихие всхлипы «Я так больше не могу. Я тебе не нужна. Ты меня целуешь, а видишь кого–то другого». Он не смог ее удержать, она была права, во всем права. Только и смог, что не дать уйти. Оставил ей квартиру, сам вернулся к родителям. Наверное, можно было поискать другое жилье, но Валере было страшно жить одному. Страшно, что однажды утром он проснется и не захочет подниматься с кровати. Никогда больше. Он стоит у больших букв ЦСКА, вдруг слышит знакомый голос. – Харламов, что–то ты рановато. Валера резко разворачивается. Тарасов стоит совсем рядом, спрятав руки в карманы пальто. То место, где у нормальных людей сердце, начинает ныть от одного взгляда на Тарасова, болезненно так, ощутимо. Разве может пустота болеть? – Здрасьте, Анатолий Владимирович, – глухо отзывается Валера. – Не спится что–то. – Ну, тогда марш переодеваться! – тон у Тарасов резкий, хлесткий. Харламов разворачивается, почти бежит к стадиону. В раздевалке спокойнее, тише. Тупая боль в груди почти не ощущается. Особенно если не думать, что сейчас придется идти на лед, к Тарасову. Валера резко ударяет кулаком по стене, сползает на пол, притягивая колени к груди. Размеренно бьется затылком о стену. Отвлекает. Он не знает, когда это началось. В какой–то момент Тарасов вдруг стало нужнее всего. Дороже Иры, дороже семьи, дороже хоккея. Валера уже не мог ни о чем другом думать. И осознал, как это страшно только, когда перед глазами вместо Иры, прижимающейся ближе, встал Тарасов. Смотрел своими невозможными темными глазами, усмехался. И так это все было реально, что, казалось, можно было дотронуться. Вот тогда пришел страх. Так же нельзя – слишком постыдные желания, слишком грязные. Это же против морали, против закона. Он так и сидит на полу, пока не слышит шаги, поднимается быстрее. И даже тренировка не спасает. «Все плохо». Все очень плохо. Тарасов опять кричит, матерится, орет, что Харламов отвратительный игрок, что ему только на скамеечке сидеть, причем в зрительном зале. Вполне предсказуемо, что после игры Тарасов зовет его к себе. Да не зовет – приказывает. Валера только и успевает, что быстро принять душ, войти в кабинет с мокрой еще головой, с кончиков волос капает на рубашку, неприятно холодит. – Можно, Анатолий Владимирович? – спрашивает Валера, заглядывая в кабинет. – Заходи уже, – Тарасов поднимается из–за стола, подходит ближе. – Ну, рассказывай, Харламов. О чем думаешь на льду? – О тренировках, – Валера словно пытается спасти свое и без того плачевное положение. – Ты мне лапшу на уши не вешай! О тренировках он думает, – тренер уже повышает голос. – А сам я, конечно, слепой. Харламов, ты мне дурачком не прикидывайся! Проблемы свои надо оставлять за пределами ледового дворца, ясно? – А если я не могу?! – Валера вскидывается. – Если у меня проблема – на льду? Тарасов щурится, спрашивает вдруг мягче: – Колено болит? Валере даже смешно, дурацкая версия: – Да причем тут колено… – Какого хрена тогда, объясни мне?! – снова взрывается Тарасов. – Играешь хуже десятилетнего мальчишки. Добиваешься, чтобы я тебя из команды вышвырнул? По Чебаркулю соскучился?! Валера и спустя много лет не понимал, как он на это решился. Но вот сейчас, глядя на Тарасова, стоящего совсем близко, он не смог удержаться. Он подается вперед, обнимая за шею, касается губами губ, порывисто, безрассудно. Словно пытаясь доказать, насколько оно ему важно. Губы у Тарасова сухие и тонкие, и щетина немного колется. Валера едва успевает все это заметить, вспышка боли отзывается, кажется, во всем теле. Харламов отшатывается назад, падает, не в силах удержаться на ногах. Скула горит, у Тарасова всегда была тяжелая рука. Валера вскидывает голову, еще успевая увидеть, как тренер вытирает губы ладонью, отходит в сторону. Ему противно, да? Брезгует. – Вот, ясно вам? – Валера не может молчать. – О вас я все время думаю! Не могу уже, сдохнуть хочется, а все равно думаю. – Заткнись, Харламов, – голос у Тарасова тихий, но какой–то звенящий. Злость сдерживает? Пауза висит несколько минут. Харламов успевает встать, выпрямиться, готовый к любому наказанию. Ему уже кажется, что лучше уж вообще без хоккея, чем вот так. – Слушай меня, Валер, – Тарасов наконец снова на него смотрит. – Даю тебе отпуск. Неделю. Чтобы за неделю ты свою голову в порядок привел. Чтобы мысли эти идиотские из башки твоей дурной вылетели. Ясно? Иначе не видать тебе хоккея, как своих ушей. А хоккею нашему золотых медалей. Ты меня понял? Последняя фраза совсем тихая. Сквозь зубы. – Понял. Простите, – Валера разворачивается, вылетает из кабинета. Все лицо горит. Он просто проклинает уже себя. Нельзя было, нельзя ни в коем случае. Дурак, какой же он дурак…
Август 1981.
– Анатолий Владимирович? – слышится тихий окрик. Тарасов вздыхает и отзывается: – Да заходи уже, Харламов, я на кухне. У Валеры свои ключи, поэтому дверь ему открывать не надо, вот уже много лет не надо. Если бы кто лет так десять назад сказал Тарасову, что он станет вот так дружить с Валерой, он бы и не поверил. Но мальчишка каким–то непостижимым образом умудрился действительно стать другом, приятелем, почти сыном. Да и какой мальчишка, мужчина уже. Третий десяток пошел. Если вспомнить тот, самый первый вечер… Тогда Тарасова отправили в отставку. На пенсию. Окончательно и бесповоротно. В тот вечер у него было одно желание – напиться. Напиться так, как не напивался уже много лет. Не вышло. Как раз тогда, когда он уже открыл бутылку, раздался звонок в дверь. На пороге стоял Харламов, краснеющий, прячущий взгляд. Сам не знал ведь, зачем пришел. Выпить так и не удалось. Зато отказаться от пирога вездесущей матушки Харламова он не смог. А потом Валера, уже стоя на пороге, тихо спросил: – Можно я еще приду? Отказать ему не получилось. Так и ходит, чуть ли не каждый день. Сувениры привозит постоянно – из Японии, Швеции, Канады, Финляндии… С Татьяной подружился. Тарасов уже стал подозревать, что у них что–то вроде дежурства. Каким–то непостижимым и незаметным образом продукты в холодильнике не кончаются. Лекарства в аптечке тоже. Ведь знают они, оба знают, что Тарасов по магазинам ходить не любит. В аптеку тем более, считает, что и так все пройдет. То есть когда–то действительно считал. А теперь просто знает, что в аптечке всегда есть лекарства на все случаи жизни. И ведь с ним приятно находиться рядом. Приятно разговаривать обо всем и ни о чем. И разница в тридцать лет вдруг почти совсем стерлась, исчезла. Только извечное «Анатолий Владимирович» осталось. Да еще обожающий взгляд из–под челки. И ведь Валера наивно думает, что Тарасов ничего не замечает. Как же, не заметишь тут. Раньше раздражало, потом льстило. Теперь просто – тепло и спокойно, когда Валера рядом. И нет, не похоже это на отцовские чувства, как бы Анатолий не старался себя в этом убедить. – Здрасьте! – как–то очень бодро здоровается Харламов, заходя на кухню. Сразу лезет к чайнику. – Анатолий Владимирович, а вы газету читали сегодняшнюю? Там такое творится… Валера что–то рассказывает, а Тарасов никак не может отделаться от чувства, что что–то не так. И Харламов какой–то чересчур веселый, но и натянутый одновременно, напряжен весь. Анатолий вспоминает. И чуть не хлопает себя по лбу. – Валера, – Харламов моментально замолкает, разворачивается к нему. – Ты же в Канаде должен быть. И тот сразу как–то сжимается, отворачивается к плите, но не врет. Произносит тихо: – Не взяли. У Тарасова в голове не укладывается. Валерия Харламова, чемпиона, заслуженного мастера спорта, легенду… И не взяли? – Почему? Валера нервно пожимает плечами: – Морда им моя не понравилась. Да что вы спрашиваете, как будто не знаете, как оно бывает. Тарасов знает. И потому мрачнеет еще больше. – Больше ничего сказать не хочешь? – Анатолий Владимирович, давайте не будем! – Харламов выключает газ под чайником. – Вам чаю налить? Анатолий вздыхает: – Наливай. Валера совсем стих, уже понимая, что притворяться бесполезно. У Тарасова прямо сердце сжимается, глядя на него. Переживает ведь, бедный. Что ж он натворил–то такого? Харламов замирает перед окном, глядя на улицу. Стоит так несколько минут, молча, не отрывая взгляда. Тарасов вздыхает, поднимается, подходит ближе, касается плеча. – Валер, ну что? Харламов судорожно вздыхает, разворачивается резко, вдруг порывисто обнимает, прижимаясь тесно. Как ребенок. – Анатолий Владимирович, почему так? Я же не заслужил. Я же достоин того, чтобы там быть? – Ох, Валера, – Тарасов почти машинально гладит его по голове. – Конечно, достоин. Но ты же знаешь нашу верхушку. Слово не то скажешь и все, пиши пропало. Что ты сделал–то? – Да там… было. Но я не думал же, что так. Да и пусть! Все я правильно сделал. Анатолий с трудом молчит, только поглаживает тихонько Валеру по волосам, по спине. Харламов отстраняется, заглядывает в глаза. Дыхание как–то вдруг перехватывает. Валера наклоняется еще ближе и касается губами губ. Вдруг, резко, дерзко. Точно как когда–то давно, в семьдесят третьем. Вот только сейчас рука не поднимается его ударить. Отстраняется Валера сам, отворачивается быстро, выдыхает тихо: – Простите. Я… не должен был. Вот уж точно не должен. Тарасов почти наощупь садится на стул, трет лицо ладонями. Спрашивает тихо: – Валер, ты что же это? Как будто сам не понимает ничего. Харламов так и не поворачивается. Говорит тихо: – Я дурак, Анатолий Владимирович. И из моей дурной башки мысли эти никак не выбить… Он ведь и не женился до сих пор. Неужели из–за этого? Из–за него. Но тогда, восемь лет назад, Тарасов злился, не верил. А сейчас хочется вернуться в эти объятия и снова ощутить горячий, мальчишеский поцелуй. Нужно быть честным хотя бы с самим собой. Вот только ему, старику шестидесятилетнему, терять нечего. А Валере нельзя. Пока Тарасов ищет слова, Харламов уже продолжает. – Не могу я, Анатолий Владимирович. Не получается без вас, – он вздыхает и словно добивает. – Люблю я вас. За столько лет уже сомнений не осталось. – Валер, ну подумай ты… Что дальше–то? Так и будешь ходить ко мне, таскать продукты с лекарствами, чай пить. А жена? А дети, Валер? – Да какая жена! – Харламов разворачивается резко. – Я ни на одну девчонку смотреть не могу! – Харламов! – в голосе Тарасова слышатся старые, до боли знакомые стальные нотки. – Не говори глупостей. Любит он. Старика любишь? Тебе лечиться надо, Валер. Валера вздрагивает, у Анатолия снова болезненно ноет сердце. – Я понял, простите. И вылетает с кухни. Точно как из кабинета. Тарасов слышит, как хлопает дверь. Потом он долго сидит на кухне, допивая чай, не замечая, как дрожат руки. Почему–то мысль о том, что Валера больше не придет, задевает сильнее всего. Тарасов так и бродит по квартире, ничего не делая, ни о чем не думая. Как в тумане все. Только сердце почему–то ноет все сильнее и сильнее. Уже поздно вечером телефонный звонок разрывает тишину резко, приводит в себя. Анатолий поднимает трубку: – Да? – Алло, папа? – Танин голос странный, со всхлипываниями. – Папа, это я. Папа, Валера разбился на машине. Тарасов хватается за стену, перед глазами темно. – Живой? – Он жив еще. В реанимации. Трубка падает из рук. Все тело скручивает болью. Физической, моральной. Не просто «жив». Еще жив. Дышать не получается, сердце сейчас, кажется, разорвется. Тарасов с диким трудом доходит до аптечки, дрожащими руками ищет что–нибудь от сердца. Легче становится совсем чуть–чуть. И сердце болит, и душу словно на кусочки кромсают. «Валера, мальчик мой…» В больницу он приезжает уже к полуночи. Вот только к больным его никто не хочет пропускать. Тарасов кричит, ругается, шипит, не в силах долго повышать голос… Пока не слышит чей–то тихий шепот: – Да пропустите вы его. Это ж Тарасов. Анатолий почти влетает в маленький коридорчик перед реанимацией, да так и замирает. Три из четырех стульев заняты. Тарасов знает всех троих. Родители, сестра. И что он здесь делает? Атмосфера ужасная. Девушка отрывается от плеча отца, смотрит заплаканными глазами, всхлипывает. У Бегонии точно такие же заплаканные глаза, но она только прижимает какую–то иконку к груди, дрожит. И даже не поворачивает голову. – Здравствуйте, Анатолий Владимирович, – мужской голос сиплый, сдавленный. Харламов старший чуть сдвигается, кивает на последний свободный стул. – Садитесь. Как будто так и надо, как будто его тут ждали. – Операция идет, – так же сипло произносит Борис. – Ждем. Они и ждут. Под всхлипывания девочки этой. Кажется, она тоже Таня. Валера еще когда–то смеялся, что у него две сестренки–Танюшки. От любого воспоминания сердце словно сжимают железные тиски. А вдруг больше никогда? Никогда Валера не придет, не улыбнется, не покраснеет. Не скажет «А я вот сижу и стоп себе думаю, не дурак ли я». Глаза жжет, даже смотреть больно. Часам к трем Таня засыпает у отца на коленях. Становится совсем тихо. Тарасов видит, как Бегония сжимает руку мужа, и снова чувствует себя лишним. Но уйти просто физически не может. Страшно, ему никогда в жизни не было так страшно. Он уже не следит за временем и не знает, сколько прошло. Сердца, кажется, не осталось совсем. Только руки дрожат. И глаза все время жжет. Когда выходит врач, вскакивают все четверо, даже спавшая, казалось, Таня. Доктор оглядывает всех, произносит тихо: – Жив ваш Харламов. Вот только в себя придет не скоро, – и добавляет после паузы. – Если вообще придет. Тарасов цепляется за стену, в глазах снова темнеет. Но нет, надежда есть. Вероятность большая, наверное. Бегония уже теребит врача, Анатолий даже не понимает, что она спрашивает. Только слышит ответы: – Перевели его в палату. В отдельную. Можете, конечно, только толку мало. Тарасов сам не понимает, каким образом он вдруг стал членом семьи и как он оказался в палате. Словно вот эти пару минут он был без сознания. Валера лежит на больничной койке. С какими–то трубками, капельницами. И все вокруг такое белое, раздражающее. Тарасов стоит у спинки, смотрит ему в лицо, словно ждет, что вот сейчас Харламов откроет глаза и все будет хорошо. «Не везет же ему с автомобилями». Таню родители уговаривают уйти, Борис уходит сам, даже не пытаясь увести Бегонию. Тарасов садится во второе кресло рядом с кроватью. Ладонь Валеры лежит поверх одеяла, Анатолий долго смотрит на нее, потом зачем–то накрывает рукой, переплетает пальцы. Крепко–крепко, как будто это чем–то поможет. «Это я виноват. Нельзя было его отпускать, ни в коем случае. Валера, прости меня, ради Бога…» К полудню прибегает Таня Тарасова. Крепко обнимает отца, пытаясь сдержать всхлипы. Тарасов рассеянно поглаживает ее по голове, не отрывая взгляда от Валеры. – Тише, Танюш, тише… Все обойдется. Он говорит ей, а пытается убедить себя. Таня почти совсем успокаивается, теребит отца. – Пап, ты сегодня спал? А ел? Папа, тебе нельзя тут сидеть… У тебя нервы и желудок. Папа! – Татьяна, успокойся. Я прекрасно себя чувствую. На самом деле он себя вообще не чувствует. Не ощущает. Дочь приносит ему горячую, обжигающую кружку чая, заставляет выпить. Тарасов послушно выпивает, но домой ехать отказывается. Он и не замечает, как в какой–то момент уже сидит, обнимая Бегонию, поглаживая ее по вздрагивающей спине. Кажется, на следующий день кто–то кормит его почти с рук, заставляя съесть какие–то пирожки. Валере не лучше. Но и не хуже. А Тарасов так и не может уйти домой. И ему уже плевать, как это выглядит. Говорят, звонили ребята из Канады. Переживают, что не могут приехать, не отпустили. Да кто их отпустит–то? Лишь бы не случилось чего хуже… чтобы прощаться не пришлось. Тарасов не спит ночами, урывает по полчаса на каких–то кушетках в ординаторских. Валера все равно один никогда не остается, рядом все равно кто–то есть. А с Бегонией они даже выработали что–то вроде условных знаков, разговаривать они так и не научились. Сколько времени длится это, Тарасов и не может просчитать. Бегония почти не уходит. Борис тоже заходит часто. Обе Тани забегают все время. Однажды дочь отводит его куда–то в сторону, шепчет на ухо: – Папа, тебе нужно домой, отлежаться. Ты же себя загубишь. Он только кивает, обнимает ее и шепчет на ухо: – Если он не очнется, я не выживу. Домой он ездит. Чтобы принять душ и переодеться. И даже из дома все равно звонит в больницу, не изменилось ли там состояние? В очередной день Бегонии почему–то очень срочно нужно куда–то там бежать. Она теребит Тарасова за плечо, просит не уходить. И глаза у нее красные. Они почему–то теперь все время красные, хотя Анатолий всего раз видел, как она плакала. Конечно, он обещает никуда не уходить, да и как иначе. Тарасов сидит на краю кровати, держа Валеру за руку, поглаживая тыльную сторону ладони, смотрит в лицо. Ему редко удается вот так – наедине. Шепчет тихо. – Валера, мальчик мой… Посмотри на меня, пожалуйста. Знаешь, как мне без тебя плохо? Я и не думал. Валера… Я же без тебя не проживу. Он тянется ближе, проводит кончиками пальцев по бледному лицу, отводит темные прядки в сторону. Длинные ресницы дрожат, губы приоткрываются. Тарасов вздрагивает, смотрит внимательно. А Валера вдруг судорожно вздыхает и медленно открывает глаза. Мутные, неосмысленные, но такого знакомого теплого, шоколадного цвета. – Валера? – Анатолий неосознанно сжимают руку крепче, подается ближе. – Ты меня слышишь? Харламов не отвечает, только вздрагивают уголки губ, он кивает, кажется. – Сейчас… Я врача позову… Он заставляет себя оторваться от руки Валеры, вылетает из палаты, окликает доктора. Вот только в палату его уже не пускают. Медсестра останавливает в дверях, ругается. И добавляет веско так: – Да успокойтесь. Никуда ваш Харламов больше не денется. Дверь закрывается перед самым носом. Тарасов медленно бредет до ближайшего туалета. Несколько мгновений стоит у раковины, держа руки под холодной водой. И вдруг резко сползает на пол. Спина вздрагивает, перед глазами все расплывается. Слезы сдержать просто не получается. Вся боль, копившаяся за все эти дни, облегчение. Все тело словно скручивает. Но уже не болезненно, как–то очищающее. Так нужно. Все кончилось уже. Все будет хорошо. Иначе и не может.
Он возвращается в палату, когда она уже наполнена. Бегония, Борис, Таня. Да нет, обе Тани. – Папа! – Татьяна кидается к отцу, обнимает за шею. – Я тебя потеряла. Где же ты был? – Где–то рядом, дочь, – Тарасов обнимает Таню одной рукой, а смотрит на Валеру. Тот лежит, совсем бледный, но с легкой улыбкой на губах. Сестра с матерью гладят его по голове, держат за руки. Плачут обе. А Тарасов видит улыбку. Не настоящую, нет, на нее, наверное, и сил–то нет. Но вот в глазах ее видно. И смотрит Валера на него, только потом отворачивается к матери. Больше всего Анатолию хочется сейчас хотя бы взять Харламова за руку. Но это потом. – Пап, поехали домой? – Таня вытирает слезы, разворачивает отца к себе за плечо. – Ты устал, тебе надо выспаться, поесть… – Попозже, Танюш. Дочь кивает, отходит куда–то в сторону. Тарасов так и стоит рядом с кроватью. Ему сейчас хватает просто смотреть. Жив, будет жить еще много лет.
Тарасов уговаривает самого себя поехать домой, уже бессмысленно тут сидеть. Но сейчас больше всего хочется хоть ненадолго остаться с Валерой наедине. Анатолий все–таки уезжает, обещает заглянуть завтра. Валера ничего не говорит, только кивает. Тарасов заставляет себя поесть дома, ночью не спит почти. Утром уже снова в больнице. Валера сидит, ест сам. Рука заметно дрожит, но Харламов явно старается. И мать на него смотрит с совершенно счастливой улыбкой. – Здрасьте, – тихо произносит Валера и улыбается. А потом поворачивается к Бегонии. – Мам, оставь нас, пожалуйста. Тарасов благодарно кивает ей, она выходит, прикрывая за собой дверь. Тарасов присаживается на край кровати, смотрит на Валеру. Тот говорит едва слышно: – Мне сказали, вы все время были рядом... Тарасов только кивает, не выдерживает и касается его ладони. Произносит как–то хрипло: — Валера... Прости меня. Я не должен был тебя отпускать. Вообще не должен был. Харламов в ответ едва ощутимо сжимает его руку, удивленно вскидывает брови: – Анатолий Владимирович... Вы что? Я сам виноват, и... – Нет, Валера, ты не понимаешь, – Тарасов вздыхает. Но он должен это сказать, вот сейчас должен. – Я еще тогда, в семьдесят третьем не должен был. Прости меня. Валера молчит, смотрит только своими огромными, теплыми глазами. Анатолий медленно наклоняется, очень робко как–то касается губами губ, мягко, осторожно. Отстраняется, смотрит прямо в глаза, шепчет тихо: – Выздоравливай скорее. Я очень тебя жду, возвращайся. Ко мне возвращайся. Харламов молчит. Только смотрит неверяще. И улыбается, черт возьми, он так улыбается, что Тарасову кажется, что и не было этих недель. По крайней мере эта улыбка того стоила.
Тарасов в буквальном смысле считает дни до выписки. И пусть в больнице он появляется тоже, но это совсем не то. Валера в окружении родных, знакомых. Анатолий чувствует себя там лишним, как незваный гость. А потом проклинает себя, что даже не спросил, когда Валера сможет прийти. Целый день все валится из рук, Тарасов никогда не чувствовал себя таким рассеянным, неуклюжим. Оправдание есть – мыслями он там, с Валерой. "Только вернись". Оборачивается на каждый шорох. И ведь он даже не уверен, что Валера сегодня придет. Хоть и обещал. А Харламов все–таки пришел. Тарасов вздрагивает от дверного звонка, открывает быстро. Валера стоит на пороге, улыбается снова. Резко подается ближе, обнимает за шею, целует так горячо, порывисто. И Анатолий уже не сопротивляется, только обнимает крепко–крепко, прижимая к себе. Он не знает, как они будут дальше, что за жизнь впереди... Но точно знает, что эта жизнь будет одна на двоих. Харламов отстраняется, улыбается снова и шепчет тихо: – Я вернулся.